Выбрать главу

Кряжевы запрягли пеганку в передок. Егор взял в руки вожжи. «Но!..» — сказал громко и надтреснуто. Лошаденка, точно бы удивившись, поглядела на Егора, а тот и сам удивился надтреснутости в собственном голосе. Но Кузя оказался смышленее, сказал, усмехаясь и стараясь не смотреть на брата, догадываясь, что тому неловко, все ж не желая подчиняться своей догадке и зная про себя, что по душе ему видеть смущение в лице у брата, тогда они делаются ровня друг другу и обламывается разница в год, что неприятна:

— Вот что значит, околачиваться ночами невесть где… Ищи его… Жди… — Поднял глаза на брата, такие же темные, пронзительные, но в чем-то и отличные, чуть пожгучее и погорячее, пораспахнутее. Он разглядел в лице у Егора смущение, которое и хотел бы увидеть, и понравился самому себе, сказал мысленно, подхваливаясь: «Ишь я какой, все знаю о братке…» А вслух он обронил что-то о пеганке, та не торопилась сдвинуться с места и косилась на Егора и, кажется, тоже заметила в его лице смущение и была довольна. Кузя что-то говорил о норове пеганки, который не назовешь спокойным и не лукавым. Егор слушал краем уха и думал о ближней ласковой ночи, она словно бы вся светилась в его памяти. Он думал и о любимой, и это были удивительные мысли, ни в чем не похожие на то, что прежде бродило в сознании, далекое и близкое, точно бы они, эти мысли, стояли ото всего в стороне, не сразу и скажешь, как они пробились к нему. Странно и то, что они требовали особенных слов для своего выражения. Да, это странно, как, впрочем, странно и другое: если бы сейчас его попросили сказать о мыслях, что так близки ему и дороги, он не сказал бы. И сами мысли, и слова для их выражения не отыскивались в памяти, они были хороши и представлялись реальными в какой-то иной пространственности, не в жизни. Впрочем, у Егора никто и не требовал поведать о своих мыслях, и это как раз то, что ему нужно. Все ж для Егора находиться в таком душевном состоянии, когда живешь невесть в каком мире, слишком долго, было непривычно, и он с неохотой, внешне это выразилось в том, что он начал покрякивать, а подчас и в недоумении разводить руками, постарался избавиться от прежних раздумий, а когда удалось, он дернул вожжи и сказал: «Но!..» — хотя пеганка уже стронулась с места и шла свойственным ей шагом, не поспешая, но и не заплетая землю. Он сказал: «Но-о!..» — и пеганка заметно занервничала, заподергивала кожей близ чересседельника неестественно белой, точно бы заросшей чужой шерсткой, появилась она недавно, после того, как лошадка познакомилась с братьями, а прежде спина была сильно побита.

Не по душе пеганке Егорово: «Но!..» — Ишь, сказала мысленно, воображает…  Однако ж сказала несердито, с легкой досадой, все ж обожгла опаска, что и теперешние ее хозяева со временем сделаются похожими на тех, про кого лучше не вспоминать. Но что-то подсказывало, братья останутся верны себе, тому, что живет в их душах и про что они сами не знают еще, но что светится в них и делает такими, какие они есть, ни на кого не похожими, близкими сердечной сутью всем, поднявшимся близ моря и кто без обиды к сущему и с привычной для каждого уважительностью к Божьей твари.

Братья спустились с пеганкой на делянку, заваленную лесинами, подогнали передок под одну из них, и не стали забрасывать ее на передок, а отступив метров на шесть от комля, принялись пилить ее, лежащую на земле. Пеганка лениво обмахивалась хвостом, изредка поглядывала в ту сторону, где работали незнакомые люди в прохудившихся бушлатах, густо обросшие буйным волосом, не имеющие возможности хотя бы на минуту дать рукам послабку. Стоило кому-либо из них помедлить, как тут же слышался злой окрик, и тот, на кого обращалось неудовольствие конвойного, спешил сделаться ни в чем не отличимым от других заключенных и становился вялым и никлым, медленно, как и все, передвигался, рубил сучья, стаскивал их в одно место близ голого взлобка, видного даже снизу, из все еще густой и упрямистой чащи, которую лесоповальщики старались обходить. Там грудились металлические бочки, заполненные горючкой, принадлежащей лагерной охране. Уж много раз мужики говорили, чтоб не обливали ею сучья, и без того горят — спасу нет…  Но охранникам хоть бы что, точно бы не слышат, обольют горючкой кучу хвороста, и тот пышет черным задышливым дымом. От него на душе муторно, и глаза ест. Вот и обходили мужики стороной чащу, чтобы лишний раз не встретиться с лагерной обслугой, которой ничто не мило, хоть теперь же готова запалить тайгу…  Ну ее подальше, эту обслугу! Норовистая и злая, не смотри, что в лесу чуть ли не каждый день встречаешься с нею, все нос воротит, а иной раз и в душу норовит заглянуть, и это уж совсем ни к чему. Иль мужик в Сибири захудалый и запамятовал о своей цене?..