Пока не поднялось солнце и трава не ожесточела, что даже дивно правленное лезвие стало теребить ее, мять, Евдокимыч и Евдокия не выпускали из рук литовок. Но, когда с моря потянуло ветром, и Байкал высоко поднял волны и бросил их на ближние камни, разбивая на блестящие сколки, косари пошли в верховья реки. Река бежала настырная средь таежных уремов, приманивая тальниковую заросль и другую колкую яростную непотребь, что кустится близ воды, а в прочих местах засыхает. Там у Евдокимыча была гребь, ее и начали собирать в вороха и сталкивать на сухое, поднявшееся над кочковатым, кое-где в сырых проплешинах, займищем. Евдокимыч изредка поглядывал на Евдокию и со всегдашней нежностью думал про нее, вот именно — со всегдашней, но чаще проявляемой, когда жена оказывалась возле него и делала то же, что и он. Было видно, как она устала. Евдокимыч хотел бы сказать, чтобы она не спешила, отдохнула малость, но сказать не осмеливался. Евдокия обижалась, если он напоминал ей об ее слабости, про которую она не желала ничего знать, думая, что ее нет, а есть чувство того, что она не одна и занята тем же, чем и близкий и дорогой ее сердцу человек.
12.
Потемну случился на деревне переполох. Неизвестно, кто первый заметил дрожащий столб огня, подымающийся над кладбищем, но скоро едва ли не все были на ногах, испуганно смотрели в сторону погоста и не могли понять, что там горит. Это было странно, люди знали, что подле кладбищенской огорожи стоит легкая, поскрипывающая в связях, в ветреную погоду ходуном ходящая, с темными крестом над высокой крышей, с единственным узким окошком, устало обращенным к тем, кто забредал сюда и пытался подсмотреть, что же там, за дребезжащими и в тихую погоду стеклами, точно бы сроду не бывшая новой, обшитая почернелым тесом, как бы по-смертному одетая часовня. Никто и подумать не мог, что она и горит; для всех в Карымихе, и для Дедыша, она казалась вечной. Потому и не наводили ремонт, что боялись, как бы не поменялась, не утратила изначальный смысл. Были уверены, что горит не часовня. Но тогда что?.. Мужики, а следом за ними бабы и ребятня поспешили к кладбищу. Пошел туда и Дедыш. Уж когда приблизились к часовне, поняли, она и горит, и в смущении остановились. Смущение усилилось, когда увидели длинноногого, с почернелым лицом Револю. Он кричал что-то, подзывая людей к себе, но никто не сдвинулся с места. Лишь когда Дедыш, крякнув: вдруг кольнуло в спине, да так сильно, что и не распрямиться, — сделал шаг-другой вперед, и остальные последовали за ним. У каждого нынче на сердце тревога, жалели часовню, вспоминали, как заходили в холодную, вызывающую робость нежиль, провожая матушку ли, отца ли, сердечного ли друга, кого пристраивали под образами. Было время, священнослужитель отпевал отошедшего в мир иной, сказывал добрые слова в утешение близким умершего. Потом священник уехал. Но в часовню все так же заносили усопших и подолгу сиживали возле них… Не понимали, как теперь без часовни, мыслимо ли без нее?.. И словно бы в ответ на свое недоумение люди услышали, подойдя к подымающемуся к небу теперь уже прямо и неколеблемо синевато-бледному, странно бездымному огню, насмешливое, Револино:
— Часовня от лукавого, ясно?.. Мертвого надо сразу закапывать в землю, без отпеванья. Вот я и решил сжечь часовню, для чего и насобирал сухой ветоши. — Помедлил, усмехаясь зло. — Гори она сизым пламенем!
Мужики услышали, с лица сошли, двинулись на Револю, он стоял близ горящей часовни и похохатывал. Быть бы худу, на самое больное место наступил окаянный, не сдобровать бы ему, если бы не Дедыш… Тот вовремя крикнул мужикам, чтоб попридержали шаг, и никто не ослушался его. Может, втайне мужики и сами хотели этого, а может, привыкли доверяться старцу… Револя почуял неладное, сжал в кармане тупоносый наган со стертой до тусклого блеска рукояткой.
— Не жалко было часовню-то? — спросил Дедыш.
Револя не понял, о чем спросил старец, понял позже, сказал зло:
— Нет, не жалко.
— Как же так?.. — с недоумением воскликнул Дедыш. — Ить сколько лет простояла лапушка, сколько видано ею-перевидано, что ж, и это не в счет?!.. А крест над нею животворящий, со всех сторон оглядный, один ить был на деревне, как бы из-под земли поднявшись, и его не жалко?.. Духом добрым от креста веяло. Чем он-то помешал тебе? Заметил ли ты, как горел крест? Нет?.. Так я скажу: кроваво и с шипеньем, знать, весь из боли — из людской боли…
— Хы! — усмехнулся Револя. — Какая там боль в деревяшке? Знаю про это ваше вранье. Было время, я по бурятским улусам езживал, воевал с буддисткими монахами, чтоб не облапошивали темный люд, дацаны жег. Там тоже кричали про боль, которая в желтых от дряхлости стенах храмов затаилась. Ну и что?!..