Но в тот раз он не испытал обычного волнения. Те, кого подвели под расстрел, держались недостойно, не так, как он хотел бы, и, пуще прежнего хмурясь и ни на кого не глядя, Амбал быстро управился, сбросил в яму тела убитых и отошел в сторону, дальше, чем обычно, словно бы и этим тоже выражал пренебрежение к убитым, недовольство ими.
Амбал брел чернотропьем, ему одному нынче ведомом, про него и в деревне никто не помнил, а прежде знал старый охотник, он жил на околичке в теперь уже развалившейся избе с заколоченными крест на крест окошками. От охотника Амбал впервые услышал про чернотропье. Диковинно показалось, бежит, не шибко примятое зверьим наследьем, меж развесистых деревьев, глянешь вверх и солнца не увидишь, лишь зеленоватое что-то, низкое, в глаза лезет. А потом чернотропье выводит на болота, и тут петляет, едва поспеваешь за ним, угонистое, гибкое, под ноги смотреть страшно, зыбь такая, коль неровно ступишь иль ненароком перенесешь тяжесть тела не на ту ногу, сейчас же провалишься и еще не скоро пойдешь дальше. Вот такое чернотропье. Узнал о нем от охотника и подумал: «Хороша дороженька, весела, пригоженька…» Усмехнулся. Невесть от кого услыхал эти слова, скорее, от Ленчи, не поглянулись, уж больно легковесны, ни о чем вроде бы, именно — вроде бы, потому как не потерялись, вот и тогда вспомнил о них… А вспомнив, затосковал: хороша-то хороша, но для кого?.. Зашел потемну к лагерному начальнику, сказал о чернотропье и об охотнике не запамятовал… У того устроили шмон, и он не выдержал этого, помер. Говорили, от сердечной недостаточности.
Амбал пришел в деревню, но не стал заходить домой, то есть в ту часть барака, состоящую из двух смежных комнатешек, что отведена ему с Ленчей. Барак построили зэки напротив лагеря, по эту сторону от колючей проволоки, и жила в нем обслуга, чаще с семьями, но попадались и такие, кто проминал жизнь в одиночку и к кому Амбал в прежние годы причислял себя и был с ними особенно близок. Потом близость обломалась, и Амбал нынче удивлялся, что он находил в тех людях, скукота ж с ними, одно и знали: промышлять баб да пить водку… Он пошел в лагерь, там пробыл до позднего вечера, привычно закрутился, исполняя разные надзирателевы дела. Но вот оказался в низких, с желтой провисшей потолочиной, комнатешках с ослабевшей штукатуркой на стенах, отчего те гляделись косо и выгибались, образуя острые выступы, мнилось, прикоснись к ним, и они лопнут, тогда поплывут стены, раздвинутся… Может, так и случилось бы, да кто станет прикасаться к взбугренным выступам? Была нужда!..
Амбал не увидел Ленчи в комнатешках и расстроился, не знал, чем заняться, и это мучало больше всего, ему ничего не надо, лишь бы руки были к чему-то приклонены, а не то гиблое дело, скукота наваливалась, выть хотелось, до того тошно, мысли разные накатывали, чаще смутные, беспокоящие, и в темной душе его в эти минуты что-то совершалось, что-то непривычное, и он уже не считал себя знающим толк в жизни, а странно колеблющимся, пугающимся всякой всячины, нередко и людских пересудов, и это расстаивало его. В сущности ему плевать на пересуды, люди и их суждения почти не касались его, они жили своей жизнью, он — своей, отъединившись от них, и в той отъединенности отыскав удовлетворение.
Амбал не увидел в комнатешках Ленчи и расстроился: куда она подевалась, на дворе-то темень?.. Не в силах успокоиться, он вышел из барака, постоял на низком, затрухлявленном, покривившемся крыльце и спустился по слабо скрипнувшим приступкам, торопливо зашагал по улочке, не умея приглушить тревогу. Он вдруг подумал, что с Ленчей что-то случилось, и этого оказалось достаточно, чтобы лишиться покоя.
Он шел по улочке, по самой ее середине, большой и темный, изредка ему попадались люди, иные из них узнавали его и шарахались в сторону, что-то испуганно, как бы сглазу, шептали. Он замечал это и даже теперь мысленно одобрял себя, на земле живущего, вот такого… людям в опаску.
— То и ладно, — говорил утайно. — Пущай боятся.
На околичке, где в давние теперь уже леты сияла маленькая деревянная церковь, а нынче лежало черное среди желтых трав, на косящем угоре, издали видное порушье, Амбал придержал шаг, вспомнил сказ о том, как приехали из городка люди с чиновными бумагами в руках, недолго шастали по дворам, толкуя с мужиками, приблудились к церкви, прогнали служек с широкого подворья, подожгли Крестовоздвиженскую, к Господу обращенную, а потом сели на лошадей и, красные от огня, отъехали… Мужики набежали, спасли, что успели. На Покров отыскали близ порушья дъячка бездыханного, не вытерпевшего унижения, оттого и смерть принявшего, предали земле, подумали, не позвать ли иерея?.. Но тот словно в воду канул. Не знали, что и подумать. Но вот иерей нашелся, однако к святой службе больше не приступал, прячась от чужого глаза то на дальней заимке, то в таежной зимовейке, Так и тускнеет с тех пор близ деревни скудное порушье, святым действом крещенное и для мирян все еще обозначающее Христово место.