— Кряжевы-то чудные, однако, вдруг заблажат и в глазах у них заполыхает этакое… словно бы уж и зло подчистую с земли отчей выметено.
Верно что, так и было. Но нынче-то по-другому. Вдруг затмится пред очами и потянет смотреть на людей с недоверием и хмурясь, а этого братья не любят, душа у них широкая, все бы рвалась к свету, что подзатерялся среди дремучей тайги. Отыщи его! Впрочем, коль жаждешь, может произойти и нечто диковинное, вдруг да и рассечет свет темную стену леса и оборотится к тебе ясным ликом и воссияет. Следи тогда за ним во все глаза, не бойся обжечь их, от божьего разумения тот свет… Ах, ему бы и нынче воссиять и отвратить Кряжевых от недоброго дела, что влечет и приманивает. Но нет, не отыщешь и следа от райского света. И потому братья, почуяв в себе нечто упрямое и дерзкое, нежданно-негаданно проснувшееся в них, подобно охотничьему инстинкту, подчинились ему и стали не похожи на себя. А началось все так. Бежал Револя по улочке, кричал:
— Из лагеря, убив надзирателя, задали лататы пятеро зэков. Им сам леший не страшен. Ударит в башку, они и деревню пожгут…
Револя просил, чтоб мужики отрядили в угон за убегшими кого половчее и на ногу полегче… Но никто и на крыльцо не вышел, одни братья, не сумевшие одолеть в себе жарким огнем полыхнувшее нетерпение, они оказались среди ошалевших от лесного приволья охранников. Подле них крепко удерживаемые за поводок слюнявые, с бешеным блеском в глазах, овчарки. На минуту Егор и Кузя сделались как охранники, не отличить от них, хотя и в другой одежде, говорят про то же и глаза залютели. Малость спустя, чуть подостыв, все ж не умея поломать до конца эту похожесть, они пошли вместе с охранниками темными лесными тропами, а скоро откололись от них, продолжали отмерять спешащими шагами таежное неоглядье и думали, что им непременно повезет, и они настигнут варначных беглецов и приведут в лагерь, где тем место… Братья нынче жили одной гонкой, которая изматывала. Но прекратить ее они оказались не в силах. В них не остывало желание настичь беглых и наказать сурово. Да, да, еще и так — наказать… Правда, они не представляли, как это сделают, но то, что сделают, не сомневались. Не сомневались и в том, что именно они, Кряжевы, настигнут беглых. Половчее их, порасторопней не сыщешь в Карымихе! Братья не повязали бы себя делом, если бы не умели справить его. Но вдруг это отодвинулось и пристегнулась досада, одна на двоих, большая, безмерная, она придавила и отчетливо сказала, что они в поднявшемся переполохе пятая спица в колеснице. И впрямь, братья-то отчего сорвались с места, и теперь уже не шли скорым шагом, а бежали, высунув язык, и не по прибитой зверьим наследьем тропе, а вытеснившись из нее, серым вязким чернотропьем, обрезая едва угадываемый отсюда, поросший увядшей кугой, вытянувшийся на гиблое многоверстье, длинный желтый бугор? Кряжевы, ощущая на сердце досаду, чуть не потеряли себя, хотя мало что соображали. Но когда, обернувшись, они увидели Револю, то как бы снова обрели себя. Тот поспешал за ними, привычно худой и горбоносый, дышал с присвистом. Братья прибавили шаг, опять пустив в душу поганое, и совершенно позабыли о Револе, думали лишь о том, какие они легкие на ногу. Иль кто-то сравнится с ними? Нет, шалишь!.. Они пребывали в этом состоянии, когда неожиданно в саженях десяти увидели беглого. Правду сказать, не представляли беглых живыми людьми, скорее, похожими на зверей. Иначе отчего бы так жгло нетерпение, подталкивал вперед инстинкт какой-то, словно бы охотничий. Но ведь там, впереди, не зверь, продирающийся сквозь колючий кустарник, а человек в грязной одежде. Ясно, кто это? О лагерных сидельцах братья не по слуху знают.
Они увидели беглого и придавили прыть, когда услышали, как тот тяжело, взахлеб дышит, и позволили Револе настичь себя. Беглый к тому времени вышел на полянку, что открылась посреди буреломного леса, и заспотыкался, точно бы совершенно выбился из сил, а потом и вовсе перестал двигаться. Согнувшись и взявшись руками за грудь, он даже не обернулся, чтобы узнать, кто у него там, за спиною. Он как бы забыл обо всем, помнил лишь о боли, что еще связывала его с жизнью. Егор, а следом за ним Кузя, ведомые прозрением, что неожиданно открылось в них и удивило необычайно, хотя парни не могли бы сказать, что понимают чью-то душу, даже соседствующую с их собственной, а не то, что чужую, на этот раз отчетливо осознали, как горько, как мучительно горько беглому, он уж и про погоню запамятовал, подходи к нему и бери голыми руками… Можно бы и так. Но точно пелена спала с глаз у братьев. Они вдруг поняли, во что ввязались, влекомые зверьим инстинктом, нежданно-негаданно проснувшемся в них и повелевшем поступать противно собственному ощущению жизни хотя бы и той, что привычна для них всечастной настороженностью и какой-то странной опасливостью, словно бы с минуты на минуту ожидает перемены, и она не будет благостной. Братья раскисли и уже не хотели страгиваться с места, совестно и тоскливо, они впервые за то время, что помнят себя, почувствовали свою сминаемость и необязательность в мире. Они с особенной остротой осознали и то, что ввязались в недоброе дело, когда зэк в прохудившейся арестантской одежде затравленно оглянулся, и они увидели его глаза, которые ничего не выражали, в них не было даже страха, хотя, кажется, зэк уже сообразил, что ему не уйти: яростный собачий лай слышался справа и слева и где-то впереди. В нем улавливалось не только нетерпение, а еще и удовлетворение от хорошо исполняемой работы. Братья увидели глаза беглого, и им сделалось пуще прежнего тоскливо. Ах, если бы знать, чем обернется тяга к неожиданному, влекущему новизной, иль поступили бы они так, как поступили?.. Да нет, тысячу раз нет!..