Выбрать главу

Душа Краснопея ушла в пятки, он опустился на колени, прижимая к груди газетные вырезки, и много чего понимая про ту беду, что от них, если узнается кем-то еще, и, глядя на того, в углу, Краснопей зашептал в свое оправдание трудные и горькие слова, про них сроду не слыхивал, а нынче они вдруг полились с языка неостановимые. Все же скоро поток их иссяк, а вместе с этим и страх уменьшился, сказал Краснопей едва ли не с вызовом:

— Ну, чего ты щуришься. Закрой зенки-то!

И тут послышалось ему досадливое:

— А ты не шибко-то разоряйся! Ишь осмелел!

— И осмелел. Я такой…  У меня раз на раз не приходится. Нынче я один, завтра другой…

— Ну, погоди!..

— А ты не пугай…  не пугай…  Не больно-то сбежишь из угла. Я тебя туда посадил, я и выкину оттуда. Сиди уж!..

Краснопей бормотал, а старшой, потирая заспанные глаза, стоял у него за спиной и поскуливал от удовольствия. Но вот он сказал громко, так что у Краснопея сердце чуть не оборвалось и попадали вырезки на пол:

— А чего ты на людях, ластудыт твою, одно толкуешь, а дома длугое? Вдлуг дядька Леволька дознается, иль не боязно?.. Ась, батяня?..

Голос словно бы свысока пал, возвещая. Немногое понял Краснопей из того, что услышал, но знал, не помилуют его, и он тогда сделается гонимым отовсюду, и не человеком вовсе, а перекати-полем. Человек ныне иного свойства, нет ему дела до того, что у кого-то на сердце. Он мыслит не об этом, а о том, что носится меж людей упрямое и велит поступать так, а не этак. Малому ребенку ясно, никому не отойти от этого, поломавшего в людской душе, а коль осмелишься переступить черту, живо сомнет злая сила и будешь тогда ты на веки вечные — пыль земная.

Краснопей мучался, страх толкался в нем камнем тяжелым, попробуй угадай, куда нынче повернет? Иль он не знает себя?.. Вон на прошлой неделе Револя позвал его к себе и давай при Мотьке отчитывать, говорить паскудные слова. Он намеревался оборвать паскудника, ведь и сам отмечен властью, мало ли за нее, смурную, горло драл?.. Но тут услышал от Револи такое, отчего на сердце вдруг заныло, и он, о, Господи, грехи наши тяжкие!.. — упал на колени перед нечестивцем, умоляя не губить голь перекатную, а уж он не запамятует про милость и послужит окаянному. Револя помедлил, в стылых глазах зажглось что-то живое, сказал:

— Будь по-твоему, прощаю.

Ладно, если бы этим и кончилось, так нет, чуть ли не каждый вечер Револя стал зазывать его к себе, спрашивать, что видел, да про что и с кем толковал и о чем люди чешут языками. Краснопей, может статься, кое о чем умолчал бы, да страх не отпускал, отчего он не придерживал в себе и малой утайки, сказывал обо всем, боясь, что Револя дознается и про это, и уж тогда и впрямь не помилует…  Правду говоря, Краснопей в прежнее время не шибко поддавался дурной страсти, что вдруг накатывала и повелевала, одолев лень, выйти за воротца, подсесть к мужикам, а они ввечеру чаще толкутся возле сборной избы, и послушать, распустив привычное свое любопытство и намеренно запамятовав про то мягкое и тихое, что сохранялось и в нем и порою делало его рассеянным, но чаще задумчивым, мысли тогда копились в голове томительные и грустные…  В такие минуты Краснопею казалось, что он не причинил никому и малой обиды, а если и случалось при его участии злое деянье, то не потому, что он повинен, а потому, что от беды не открестишься.

— Ах, Господи, неужто и впрямь я нехороший человек! Да нет же, нет!..

Не то сам закричал, не то услышалось со стороны, оглянулся бы, да боязно. На сердце у Краснопея все словно бы ужалось и уж ничто в нем не шелохнется. Ах, если бы еще и тело ужать, оборотиться бы в птичку и выпорхнуть из душного избяного тепла на волю!

— Господи, уподобь же раба своего птахе, не дай пропасть от тоски и печали. Послужил бы тебе, Господи, честью и совестью.

А за спиной кто-то прятался. Кто-то большой и страшный, может статься, кто-то из лагерных варнаков. Нынче все перемешалось: и власть, и ворьё. Мафия! Добра от нее не жди. Пикнуть не успеешь, как придушит. Нет на нее управы. Всесильна! Надо бы убедиться, что это так, да не осилит робости, однако ж и топтаться на месте, держа в руках газетные вырезки, уже невмоготу. В спине заныло, и ноги ослабли. Все ж Краснопей не опустился на сундук и вдруг, напрягшись, смял одну из вырезок, была она слабая и крошилась, и, если еще не стала пылью, то потому, что Краснопей раньше не часто брал ее в руки. А уж Краснопеиха, та и вовсе дунуть боялась на старые газеты, держала их за единственное в семье «богачество», что еще не пущено по ветру. Краснопей смял вырезку и бросил на пол, и уж намеревался приняться за другую, как вдруг Краснопеиха выметнулась из дальнего темного угла, вышибла из мужниных рук газеты, потом, нагнувшись, быстро собрала их с пола рассыпавшиеся, потренькивающие тоненько, будто жалующиеся на недоброе обращение. Краснопей не обиделся, скорее, обрадовался, а робость, что минуту назад была непереносимой, уже не так угнетала. Во всяком случае, он мог обернуться и посмотреть, кто же все таки прячется у него за спиной? Он так и сделал и увидел старшего, худого и длинного, в больших, не по росту, синих штанах, перетянутых в поясе широким пестрым кушаком. В прошлом году Краснопей сам носил их, нынче они пацанве служат, себе он другие справил, спасибо Краснопеихе, из солдатского шитья, прикладывая полоску к полоске, смастерила. Он справил обнову на Покров день и старые штаны отдал пацанве, а то беда прямо: на улицу лишний раз не выйдет, коль зима на дворе, не больно-то посверкаешь голыми коленками, хотя, чего уж там, на всех одежку не сошьешь…