Выбрать главу

Тихончик нынче вроде бы и прежнего прозвания человек, однако ж с какой-то особенной приемлемостью себя в мирском окружении, с чувствами мягкими и нежными. Прикоснись к ним, и ощутишь в них влекущее, а потом и хотел бы отъединиться от блаженного, да уж не сумеешь…  Тихончик вроде бы понимал это, но не возгордился, а даже застеснялся, уж и к тонкоствольному деревцу, выброшенному на закаменелый берег из ближней рощи и тут же зацепившемуся за упругую неразъемную землю, только и прикоснется шершавой ладонью и тотчас отдернет руку, как бы боясь причинить ей, ослабленной упорным бореньем с ветром, что колышут байкальские волны, ломают и матерые деревья, нечаянную боль. В его бормотании выговаривалась тихая и грустная мелодия, и вправду, никем не слышанная, однако ж понятная и деревьям, что постанывали, а теперь вдруг притихли и внимали ей, напрягшись, стараясь уловить всю ее, полюбившуюся им, чуть отступившим от берега, на котором вытянулась одна на диво прямая березка. Тихончик и впрямь словно бы понимал про себя и старался быть пуще обычного ласковым в своем обращении к сущему и тянул руки к небу. И тогда в его мелодичном бормотании все напрягалось, звенело, и странно, что и в такую минуту его сердце выдерживало, не рвалось на куски. А то он вдруг наклонялся и трогал захолодавшие камни, точно бы пытаясь передать им тепло души, и тогда бормотание ослабевало, казалось, что уже не наберет прежней силы. Но стоило Тихончику подойти к тонкоствольному, еще не поломанному, обереженному для каких-то целей деревцу, как мелодия упрочнялась и подвигалась к ведомому лишь ей неближнему пределу. Однако ж и сам Тихинчик ничего бы не смог поведать про нее. Если бы у него начали допытываться, он, наверное, пуще того помягчел бы и что-то сказал бы на странном своем смутном языке, ненадолго прервав мелодию, а потом снова поднял бы ее, покинув людей в прежнем их неведеньи.

Агалапея вышла из избы, кутаясь в черную шаль, накинутую поверх курмушки. Подворье было порушено и уже без живности…  Впрочем, это не совсем так, из полуразвалившейся стайки, сколоченной из тонких гибких жердин, вылезла безрогая белая коза. Стайка еще долго простояла бы хотя и без доброго скотьего тепла, да в прошлом месяце какой-то здоровенный бугай из числа расконвоированных полез на нее грудью и продавил крышу, помстилось неразумному, будто там скрывают от него маковые головки, высушенные на гибком, остро пахнущем жареными зернами листе, тогда-то и сдвинулась стайка, скособочилась, все ж не упала и теперь еще не прогибается на ветру…  Воровской глаз выискивал и живность. А она-таки была в стайке, да где бугаю отыскать ее. Старая коза наловчилась отличать варнака от простого смертного, выделяла и новенького, а не только того, кто в прошлые разы вынюхивал. Вот учует она от лагерной братвы засланного и убежит за стайку, забьется в конуру (Собаки-то нет, подалась в лес, поняв, что на отчем подворье кормиться нечем), ну, забьется коза в конуру и сидит там, притихши. А когда варнак, отбедокурив, уйдет со двора, скрипя скрученными голяшками рыжих сапог, она выберется из конуры, подступит к хозяйке, заблеет, подслеповато щурясь, точно бы жалуясь на судьбу, что велит ей невесть где противно своему естеству прятаться. А порою коза ходила вместе с хозяйкой по лесу ли, по байкальскому ли плесу, не отставая ни на шаг. Агалапея замечала ее старание и норовила укоротить шаг. Подчас сердилась, это если коза уж очень старалась и дышала тяжело. Агалапея с укором смотрела на нее, говорила в сердцах:

— Во навязалась на мою душу, а? И чего ей не лежится во дворе и все тащит куда-то?.. Ну, зачем ты нужна мне?.. Ни молока от тебя, ни…  Ну, погодь, вот изловит тебя нечестивец и сожрет изголодамшийся.

Но скажет так, и сама испугается и заискивающе посмотрит на козу, точно бы та все понимает и осуждает, вон и морду опустила и заблеяла с хрипотцой.

Агалапея вышла за ворота. Коза затрусила следом за нею. Старуха нынче смущена, вдруг помстилось неладное, тревожащее, словно бы запамятовала что-то дорогое, и тем изменила себе. Агалапея, трудно отвлекаясь от этого ощущения, обернулась к козе, сказала привычно вяло и словно бы чужим голосом:

— Ну, ладно, ладно, не серчай. Но, может, и впрямь пойдешь домой?

Коза с неудовольствием покачала лобастой головой.

Агалапея шла к Байкалу, напряженная, натянутая всеми жилочками, точно тетива, и не умела понять, откуда душевное напряжение, а понять хотелось, словно бы от этого зависела ее судьба. Слабым, истощенным сознанием, уже не гибким и неохотно подчиняющимся ей, трудно откликающимся на внешние раздражители, в отличии от чувств, что легко возбуждались, она прозревала тщету своего поспешания неизвестно куда и зачем. Но, поскольку давно жила, подчиняясь чувствам, она недолго удерживала в себе сомнение и даже не помедлила. Уверовала, что вытолкавшее ее из дому не могло обеспокоить понапрасну, а пало как знак свыше. Разве можно не подчиниться ему? Чуть погодя Агалапея услышала какие-то странные звуки, и впрямь упадающие сверху, хаотичные и точно бы принадлежащие огромному холодному небу. Потом ощущение хаотичности исчезло, в доносящемся до ее слуха угадывалась стройность, ее можно было принять за мелодию, впрочем, так и принялось Агалапеей, сказала с легким вздохом, что услышанное для нее есть благо.