— Попал! Попал! Попал!..
Револя тоже готов был захохотать, но что-то удержало, может, недоумение, которое отметилось в глазах у Блаженного, а может, то, что, презревши всегдашнюю робость, из подворьев выскочили мужики, а среди них широкоскулый и крепкий, с вьющимися волосами и с такой же вьющейся бородой Евдокимыч и рослые, с темными усами под хищно подрагивающими, одинаковыми у обоих, слегка вздернутыми носами, дивно похожие друг на друга лицом и статью, братья Егор да Кузя Кряжевы. Они подбежали к Тихончику, подняли его на ноги. Пацанва крутилась тут же, довольная тем, что натворила. Но малость спустя мужики шуганули ее, и она, ошалев, припустила по улочке, посверкивая глянцевато блестящими пятками.
Револя мысленно матюгнулся, но подойти к мужикам не решился, смотрел, как братья и Евдокимыч хлопотали возле побитого, говоря слова тихие, ласковые, и это было в диковинку, не мог понять, с чего бы мужичью, хмурому и страсть как недовольному тем, что совершается нынче в русской жизни, во всякую пору скрытному, про свою семью и знающему, проявлять столь откровенное участие к Блаженному. А не есть ли это вызов мне? Чувствовал, не любили его в деревне, хотя привычно и опасались, сторонились, когда он оказывался рядом с ними, старались побыстрее уйти… Верно что, не любили, ну, а он-то сам иль питал хоть малое уважение к мужикам? Как бы не так!.. Противный народец, все-то тянется жить на особицу, все-то у него вызывает сомнение; нередко мужики спрашивали у Револи с недоумением, а глаза хитрые, тьфу:
— Скажи-ка, мил-человек, отчего ты нынче без устали талдычишь про какую-то ермократию, а раньше-то, наслышаны, все про коммунизму пел? Отчего поменялся-то?..
Было и такое, ох, было! Револя зверел от укладенных в его сторону, про которую мужики думали, что начальническая, с тайной подначкой вопросов. Но почему считалось, что он из начальства? Тоже вопрос. Уж не повинна ли тут новенькая камуфляжная форма, выданная ему перед отъездом из райцентра с милицейского склада?
Скорее, так и было, одежда помогла Револе занять особенное положение в деревне. Мужики признали в нем лагерного начальника, за провинность изгнанного из райцентра и очутившегося в Карымихе.
Раньше Револя был сотрудником уездного ГБ, не однажды отмечался властью за твердость духа и верность идее. Он и теперь еще служил бы там же, правда, теперь уже названной как-то по-другому, ничем не гнушаясь, самой грязной работой. Но случилась неприятность… Шел, припозднясь, по ветхой, застланной деревянным тротуаром, скрипучей улице уездного городка, глядь, впереди краснорожие бабы в ярком цветастом шитье, а подле них кавалеры, смотрят весело, похихикивают, а когда Револя подошел поближе, один из них, посверкивая нахальными вороватыми глазами, сказал:
— Эй ты, длинномордый, пшел с тротуара! Ну-кось!..
Ну, ладно, сказал бы, да исчез, так нет, подгулявшему было мало пакостных слов, решил прибегнуть еще и к действию, подошел к Револе и толкнул, да так сильно, что тот не удержался на ногах и скатился с тротуара в грязную навозную лужу и долго не мог подняться, слыша обидный смех. Когда же поднялся, помогая себе руками, и выпрямил спину, увидел того, с нахальными глазами, — и ярость вдруг захлестнула. Не помнил ничего, во всяком случае, потом говорил, что не помнил, но что правда, то правда, в ту минуту он не был сдвинутым с привычного круга, напротив, когда почувствовал в руке приятную тяжесть пистолета и заметил в пьяном лице растерянность, почти успокоился, мог бы удовлетвориться этим, но теперь уже мало что зависело от него, он словно бы уже не существовал в том виде, в каком привык знать и понимать себя, а был нечто подчиненное не ему, но обстоятельствам и тому, что выработалось годами служения, тому, что жило в нем упорное и сильное и требовало отмщения, и он точно бы невольно, а в сущности в совершеннейшем согласии с собой, вскинул пистолет и начал стрелять. Он видел, как покачнулся парень с нахальными глазами, но не опустил дуло пистолета, стрелял до тех пор, пока не кончился боезапас. А потом пошел дальше, стараясь не смотреть на то, чему сделался причиной. И не потому, что испугался или начала мучать совесть, просто не посчитал нужным, чувствуя в теле привычную после такой работы усталость. Он и спал спокойно, а утром, услышав от сослуживцев о происшествии, сказал, что это он затеял стрельбу. На разборе происшествия у начальника он сказал, что поступить иначе не мог, это было бы не согласно с его совестью. Начальник симпатизировал Револе, и он сумел замять скандал: дал ли кому-то в лапу, как нынче принято, пристроил ли к доходному месту, — Револя был понижен в должности и отправлен в один из отдаленных лагерей для заключенных по выбору самого свиноваченного.