Выбрать главу

— Быть того не может. Не верю!

Что же подвинуло Евдокимыча к краю? Неужели то, что нынче все в доме перевернули? Иль в первый раз?.. Нет, не это по нынешним временам привычное дело подвинуло его к краю и чуть не поломало надежду, которой он жил и которая несмотря ни на что помогала ему не потерять себя, а то, что это в сущности привычное дело вдруг увиделось ему не в меру большим, пространственным, все перед глазами заслоняющим, и белый свет, точно бы уже нет ничего, и его самого нет, и милой Евдокии, и родимых детишек, а есть что-то злое и грозное, над ними изгаляющееся, чего нельзя умилостивить ни добрыми, от сердца, словами, ни мольбой матери, ни даже детскими слезами. Евдокимыч спрашивал у себя: что же, больше ничего нет, осталось только это?.. Он спрашивал, когда подметал во дворе и когда зашел в избу, чтобы попить чаю, и позже, уже отдалившись от околички и спеша к белому зимнему байкальскому берегу, мучился, не умея ответить. Однако ж в какой-то момент вдруг подумал, что коль скоро не найдет ответа, значит, недоброта, что так поразила своей огромностью, не накрыла весь свет и для чего-то другого еще есть место, к примеру, для сердечного уюта и просветленной, точно бы снизошедшей сверху умиротворенности. И в тот момент многое ему увиделось зримее и как бы даже не так холодяще, хотелось верить в лучшее.

Евдокимыч приблизился к Байкалу, но не спустился на лед, долго шел низким, под белым глубоким снегом обережьем, по узкой вихляющей тропе, которая обегала корявые старые березы, вламывалась в кустарник. Евдокимыч тихонько ворчал, но ни на минуту не отпускал так поразившую его мысль, раздвигал колючие ветки и медленно поспешал за тропкой. Может, это поспешание, а может, еще что-то, исходящее от зимнего байкальского утра, сильное, прошибающее жгучим морозцем и подталкивающее в спину: дескать, не застынь, вон как деревья поскрипывают да постанывают, небось и в них есть душа древесная, хотя и привычная ко всему, но робеющая матушки-зимы, и ты тоже поостерегись, мало ли что!.. Это чуть оживило Евдокимыча, он помедлил, посмотрел на неглубокое в розовом тумане, провисшее над землей, ржаво поблескивающее, точно бы затвердевшее небо и с напряжением, словно бы пытаясь отыскать в нем что-то, но так и не умея отыскать, а самое главнвое, не умея понять, что же именно хотелось бы отыскать, вздохнул и пошел дальше.

Евдокия после ухода мужа не сдерживала себя, плакала, обильно смачивая лицо слезами, она и о двойнятах запамятовала, они и теперь в запечье, на лежанке, по первости молчали, а потом захныкали, а чуть погодя опустили босые ноги, приблизились к матери, ткнулись ей в подол. Евдокия попыталась оттолкнуть двойнят и заревела пуще прежнего, восклицая в беспамятстве:

— Ой, оченьки, что же деется-то? Уж и в отчем доме нету покоя, и сюда приходят и, не испытывая неудобины, крушат что ни попадя. Сироты мы, Господи, на одного тебя и надежда. Гибнем мы…  Дьволово отродье поедом ест бедных. О-о, горе!..

Двойнята не совладали с собой и заревели, так они все трое какое-то время обливались слезами. Но вот Евдокия мало-помалу начала осмысливать происходящее, и горестный стон вырвался из ее груди, и был он так тягостен, так долог, что двойнятам сделалось жутко, они как по команде замолчали и со страхом посмотрели на мать, словно бы не узнавая ее.

Выстонав боль, Евдокия заставила себя успокоиться, и это ей удалось, правда, на сразу. Вспомнила, как мучалась без детей, как желала, чтобы они у нее были, и как долго не получалось, чтобы они у нее были. Что только ни делала! Сколько трав перебрала у старухи-лекарки, чтоб варить настои! Вспомнила, как однажды намеревалась лишить себя жизни, когда вдруг разуверилась в своей бабьей мощи. Но веревка, которую отыскала в чулане, оказалась уж больно колючей, и Евдокии стало досадно, что она вынуждена пользоваться такой веревкой, найти же другую она не смогла…  А тут Евдокимыч пришел с моря, увидел у нее в руках веревку и обо всем догадался, но ничего не сказал, обнял ее, обмякшую, прячущую лицо у него на груди. Если бы он начал говорить, Евдокия, скорее, не стала бы его слушать и убежала бы, а потом, может, и повторила бы свою попытку. Но она встретила в муже понимание, и не то, чтобы сделалось легче, а как бы посвободнее от маеты. Нет, боль не отодвинулась, только теперь ее словно бы поделили на двоих.