Выбрать главу

— Мама…  мама…  — шептал он и чувствовал, как недавняя слабость отодвигалась. А потом он вскочил на ноги, с минуту смотрел перед собой, ничего не видя, кроме черного цвета, обступившего его со всех сторон, но вот наклонился, взял старуху на руки и пошел…  Когда он покидал подворье, в глазах у него прояснило, и он увидел улочку, толсто придавленную снегом, присадистые избы, низкое над головой небо и чуть в стороне лагерный забор со сторожевыми вышками. И все это было окрашено для Тихончика в черный цвет, который по первости пугал, а теперь уже отвечал какому-то настрою в нем самом.

Тихончик вздохнул и пошел по улочке, шепча:

— Мама…  Мама…

Слово увиделось ему добрым и ласковым, живым, способным не только утешить, но и защитить. Странно, что он не обращался к нему раньше.

Тихончик миновал околицу и направился к Байкалу, неся на руках старуху и не ощущая ее тяжести. Он точно бы налился необыкновенной силой, но на самом деле это было не так, просто он обрел мать и теперь никому не отдаст ее. На сердце у Тихончика нынче легко и свободно, там все движется, движется, давая открыться ранее незнакомым чувствам. Про них не скажешь, что они обозначают, да и надо ли говорить, пожалуй, и слов таких не отыщешь. Тихончик прислушивался к тому, что на сердце, и все прибавлял шаг, прибавлял, наполняясь дивным восторгом. Он ступил на байкальский лед и пошел по нему, держась против ветра, порой же подчиняясь сильным и резким его порывам, и тогда ноги в ичигах скользили по льду, и Тихончик напрягался, чтобы не упасть. Так он шел минут сорок, пока восторг в нем не подутих и не иссякли силы. Тогда он осторожно опустил мертвую старуху на лед и сам лег подле нее сбоку, шепча:

— Мама…  Мама… — и закрыл глаза. А когда открыл их, не увидел черного цвета, все было белым-бело, и он удивился, но не обрадовался. Белый цвет напомнил ему что-то тревожное, ледяное, он вздохнул и еще теснее прижался к мертвой старухе. Он слышал, как над ним завывал ветер, как снег засыпал его, но даже не пошевелился. Лишь однажды он проявил беспокойство, когда попытался отодвинуть навалившееся на него заледение и не смог…  а еще, когда перед глазами вдруг выросло что-то огромное и страшное. Это огромное и страшное было дьяволом. Тихончик не то, чтобы почувствовал, скорее, понял прояснившимся сознанием, что так и есть. Дьявол вознамерился отнять у него мать, но он не отдаст ее, не отдаст. Отгоняя дьявола, он закричал что-то пронзительно и тонко, ему так показалось, а еще показалось, что дьявол дожидается, когда он заснет. Но он не заснет, нет, нынче он все видит и про все знает. Господи, помоги ему!

24.

Голь и впрямь точно бы без тормозов, злоручна не в меру, вдруг поднялась неуправляемая на родимого отца, когда заметила, что тот прячет в сундуке вырезки из старых газет. Она долго изгалялась над ним, тайно радуясь отцовскому испугу. Краснопей хотел поучить пацанву, прибегнуть к дрыну, коль нет в избе ремня, но чуть погодя раздумал. Вытащил из сундука старые газеты и отнес в чулан, спрятал там, отодрав ближнюю от стены половицу. Мог бы и вовсе выбросить, как намеревался, но что-то помешало. К тому же подумал: а что как прежняя власть вернется? В самую пору будут гаазетки-то…  А новая власть, коль даже освирепеет, не доберется до его клада. Что ей за нужда шарить под полом?.. Повеселел, зашел в избу:

— Отчего на столе-то пусто? Не сготовлено еще?..

Краснопеиха с недоумением покосилась на мужа, обронила вяло:

— Ты что, вчера только на свет появился?.. Пошто бы я принялась гоношиться, коль в избе ни крошки?..

Краснопей, понятное дело, знал про это, но сделал вид, что не догадывался, сказал с легкой для себя усмешкой:

— Ясно море!..

— Так-то уж и ясно, — не согласилась Краснопеиха, накидывая на плечи курмушку и повязывая голову выцветшим ситечным платком: — Это тебе ясно, а мне очень даже нет…

Спустя немного она вышла из дому: время торопило. Краснопеиха работала там же, в рыбачьей бригаде. Краснопей не долго стоял подле поддымливающей плиты, привычно подумал, что надо бы принести глины и заделать дыры. Подумал лениво и вяло, и скоро запамятовал про это, другие мысли подоспели. Он, перешагивая через пацанву, валяющуюся на полу, подстелив под себя разное тряпье, протиснулся к лежаку, устроился поудобнее, так, чтобы не шибко дуло от захолодавшей стены, подоткнул под бок тряпки и уж после этого дал простор мыслям, от них все равно не отвертеться, разве что потянуть время, чтоб не сразу накатили…  Те мысли, на удивление ему, о себе и о том, что с ним произошло, отчего он как бы сбился с тропы, иной раз встретит Мотьку в улочке и — весь разулыбается. Черт те что, беда прямо! Как бы сам не свой и все в нем не его, а чье-то еще. Поменялось в нем, в отдельные минуты кажется, что он пустой, весь из робости, и она все растет, растет, и скоро станет такой огромной, что обернется в страх не только перед Мотькой, про которую знал, что много чего на ее совести, а и перед мужиками. Вдруг что-то нападало на Краснопея, и он нещадно ластился к мужикам и слова разные улещивающие говорил, и можно было подумать, что он оправдывался перед ними, хотя и не понимал, за что…  Но случалось и по-другому. Это когда на сердце наваливалась тоска. Тогда он с острой неприязнью смотрел на людей. А ведь он не был озлоблен, порой подымался высоко хотя бы и в помыслах, но, к его неудовольствию, такие минуты выпадали все реже, и оттого тускнело на душе, она словно бы съеживалась и уж не выплеснется из нее нечаянное и не обольет радостью, чаще стыло там. Верно что, когда наваливалась тоска, Краснопей с досадой смотрел на людей, выискивал в них все, что напоминало собственное бессилие. Изводил их погаными словами, в открытую сказывал, что близок к сильным мира сего, хотя и не совсем так, как прежде, и все же…  все же ему поверят, если он доложит о мужичьем упрямстве. Вдруг да и говорил: