— Что ты будешь мучиться всю жизнь, если убьешь человека. Я и вправду испугалась. За тебя.
— И что я ответил?
— Не помню.
— «Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук». Так?
— Стоп, Павел! Стоп! Не гони. У тебя муки? Душевные? Что случилось?
Валя, выйдя из спальни в переднюю, где стоял телефон, наклонилась к трубке и сказала:
— У него забрали кафедру.
— И тебя это мучает? О несчастные мужчины! На сколько мы, бабы, мудрее вас. Ты хотел вечно руководить кафедрой?
— Валя упрощает. Кафедра — ерунда. Я разочаровался в учениках. А это тяжело. Все равно что разочароваться в собственных детях. Представь, что ты разочаровалась в Викторе-младшем…
— Ох, неужели так больно за учеников?
Нет, не было у меня мук. Моя послевоенная жизнь катилась точно хорошо отлаженная машина. Сталинский стипендиат в университете. Сразу после окончания его — аспирантура. Блистательная защита кандидатской диссертации на тему для 50-х годов новую, актуальную и мало еще исследованную — о деятельности партии по организации всенародной партизанской борьбы. Писал я, фронтовик, научную работу о партизанах как роман, как песню. Книга была оценена очень высоко для того времени. И с докторской, хотя, писалась она не так легко — трое детей, не затянул. Углубился в историю — рождение Республики, тема не новая, брались за нее и до меня, но в «культовские времена» больше затемнили, чем осветили. Я вытянул из архивов много малоизвестных фактов и объяснил их по-новому, с той объективностью, какой все больше требовала историческая наука.
Против монографии не выступили даже те, с кем полемизировал в оценке фактов, событий. Известный историк, мой учитель, издавший несколько работ на ту же тему, сам напросился в оппоненты. Признаюсь, немного встревожился, тем более что друг мой Михаил Петровский предсказывал: «Разнесет дед твою диссертацию. Он еще никому не позволил не согласиться с ним».
Дед при защите дал наивысшую оценку.
Петровский сказал на банкете:
«Ты в сорочке родился».
Тогда я и вспомнил тот день, когда за нами гонялся «мессершмитт», свое размышление над словами Старовойтова. После госпиталя Старовойтов пошел командиром МЗА во фронтовой полк противоздушной обороны и погиб при штурме Кенигсберга. О смерти его сообщили Глаше — видимо, только ее адрес нашли в кармане лейтенанта. У Глаши болел двухмесячный Витька, и мать ее, боясь, что похоронка на Виктора, прятала и не вскрывала конверт с полковым штемпелем до письма от Виктора — из госпиталя. Было это уже после Победы.
«В один день и радость, и горе, — рассказывала Глаша. — Мальчик мой слабенький после болезни, у меня пропало молоко. Плакала я как по брату. А много ли видела бедолагу? Раза три сестры свозили меня на каталке к нему в палату, в соседний барак, он сам попросил, сначала был в тяжелом состоянии. Потом повезли нас в разные тыловые госпитали, и я забыла о нем, лицо хорошо не помнила. Пока не прочитала похоронку. Тогда вспомнила. Каким он был после ранения. И в госпитале. Беспомощный, как ребенок. Ему хотелось ласки. По-моему, он был сирота».
Мне, комсоргу, стоило бы знать биографию молодого офицера, комсомольца. Я не помнил. И через много лет казнил себя за это. Долго искал Качеряна, командира батареи. Нашел. Нет, Старовойтов не сирота, наоборот, из многодетной семьи, городской, Качерян хорошо помнил.
…Подвыпив на банкете, добавив у меня дома Валиных настоек на травах, которыми она натирала детей, Миша Петровский развивал тезис о моем дьявольском везении:
«Ты всегда попадаешь в свежую струю».
Умная Валя деликатно заметила:
«Свежее нужно уметь почувствовать. Предугадать. Как погоду».
«Вот! — словно обрадовался лучший друг мой. — О том же я и говорю. У тебя — нюх. У тебя, Павел, нюх, прости, как у охотничьей собаки».
Валя смолчала, но я заметил, не понравилась ей «пьяная философия» человека, к которому она, между прочим, хорошо относилась до того.
В тот вечер, после ухода Петровского, Валя сказала:
«Он завидует тебе».
Сказала с разочарованием, с горечью. Я заспорил:
«Чему завидовать? Он на два года раньше защитился»
«Все равно завидует».
И с того дня относилась к Петровским, к нему, к ней, даже к детям, с критическим скепсисом. Меня это задевало, возможно, даже обижало, — если дружить, то должна быть полная искренность, — и я корил жену. Она принимала мои упреки, была подчеркнуто внимательной к Михаилу, гостеприимной, но я чувствовал: нет, не то, что было раньше.
У меня достаточно еще трезвости, чтобы понимать, что не могу я до глубокой старости или до последнего вздоха возглавлять кафедру. Я знаю положения и практику. Да и вся моя тридцатилетняя научная деятельность была направлена на то, чтобы подготовить смену. Себе. Своим коллегам. Я радовался открытию каждого талантливого человека. С горением руководил кандидатской, консультировал докторскую той же Марии Романовны Титовец. Не принял ее племянника Геннадия Барашку? Но таких, бесталанных, но нагло лезущих в науку с помощью отцов, теток, дядей, всегда не принимал.