Выбрать главу

Безжалостная логика и правда этих слов остуживали горячую голову, но то, что его как бы насильно обезоруживали, загоняли в угол, дало ощущение нового, может, еще более тяжкого унижения: он очутился в дураках. Больше, чем оскорбление национального достоинства, Данилов переживал потом это унижение — сам себя выставил дураком. Появление Виктора Масловского спасло его.

— Что бы ты сделал? — спросил я, когда Данилов рассказал, как его начало «заводить на новые обороты» это унижение.

— Не знаю! Не знаю! Не спрашивай! Сделал бы что-то дикое, непоправимое, — скрипнул он зубами.

— Застрелил бы?

— Замолчи, черт возьми! А то я разобью тебе морду! Забери Масловского. Рядом с ним я постоянно буду чувствовать свое унижение.

— Ничего. Поумнеешь.

Данилов стонал.

— Что ты делаешь со мной? Что ты делаешь?

— Я делаю? Больше, чем ты, «наделать» невозможно. — Я вкладывал в слово «наделать» грубый, но точный смысл.

— Ты доведешь меня, что я пущу себе пулю в лоб.

Я испугался.

— Саша, поверь мне. Придет утро, утихнет дождь, и ты будешь вспоминать ночное происшествие, как сон, а позднее — с юмором. Только никаких объяснений ни с Розой, ни с Виктором. Я поставил точку. Они будут молчать.

— А он будет молчать?

— Не сомневайся. Он умный человек.

— Сволочь он, а не умный человек! Почему я не сказал ему про врачиху? Он же живет с ней как с женой. Об этом весь дивизион знает. И хотел соблазнить Лику. Подлец!

— И ему — больше ни слова. Все забыто!

— Легко тебе забывать. А если все же он сделает ей предложение? И она согласится?

— Не согласится. Не согласится. Не бойся. Странно, но я действительно был твердо убежден, что Лика не согласится выйти замуж за капитана.

Мы ходили в поле, в темноте спотыкались о камни. Я вывел друга своего за позиции, чтобы нас никто больше не подслушивал и чтобы он остудил свои южные страсти под карельским мелким, но спорым и холодным дождем, барабанившим по моей плащ-палатке, а его шинель и китель пробивавшим, наверное, насквозь.

10

Еще за завтраком я понял, что Пахрицина хочет поговорить со мной не по служебному делу. Я догадывался о чем и не хотел разговора, помнил ее бестактность в отношении Лики. Боялся? Чего? Женской исповеди, жалоб? Я умел выслушивать исповеди девчат, недаром Колбенко, да и Тужников называли меня попом. Но слушать исповедь, а тем более жалобы зрелой женщины, капитана медицинской службы… На черта мне!

Разлад между ними, Шаховским и докторшей, офицеры штаба заметили еще дня два назад. Женщина не скрывала… не могла играть полное согласие. Чувства ее были как на витрине.

В офицерском зале столовой стояло два длинных стола, за которыми каждый из нас имел постоянное место.

Любовь Сергеевна сидела всегда за одним столом с Шаховским, но не рядом, а напротив, лицом к лицу. Любовалась его благородной внешностью с тонкими чертами: узкие, немного как бы монгольские, глаза, тонкие, словно подведенные, брови, нос — греческий, женские губы, глубокие залысины, а между ними довольно густая еще копна русых волнистых волос, всегда аккуратно причесанных; только мочки ушей у капитана были немного обвисшие, словно их оттянули тяжелые серьги, но и это нарушение пропорций, кого-то другого, может, и испортившее, его облику добавляло той же необычности.

Пахрицина пересела за наш стол. А потом нарушила приказ Кузаева (поскольку сам он с приездом жены нарушал — не появлялся в столовой) и перекусывала на кухне, когда снимала пробу…

Начальники служб не любили дотошную докторшу, по ее рапортам за нарушение санитарии не один из них схватил взыскание, но косточки ей и Шаховскому теперь, когда между ними пробежала кошка, не перемывали, никто не подшучивал, не злорадствовал. Ей сочувствовали; никто не верил, что красивый аристократ женится на рябой курской мужичке, пусть она и доктор. Я тоже не верил и давно жалел доверчивую женщину. Но теперь я знал то, чего не знает никто из штабных (даже Колбенко я не рассказал про ночное происшествие на первой батарее), и мое отношение к Пахрициной удивительно изменилось: не жалел ее больше. Но что особенно поражало — не чувствовал возмущение и Шаховским. Разве у меня самого не кружилась голова в театре от близости… не ведьмы! — чаровницы, пахнущей медом и земляникой?