Выбрать главу

Мы не помним, что делаем, когда находимся в режиме «А», автоматическом. Мы видим только итог наших действий. И ещё можем прочитать протокол — непрерывную цепь команд и результатов их исполнения.

— Вот это да, — говорю я, ознакомившись с протоколом после подавления вылазки.

Присвистнуть в нынешнем состоянии я не способен, варьировать тембр голоса тоже, так что восхищение и уважение приходится передавать словами. Из шести целей четыре поражены Анкой, нам с Аникушкой досталось по одной.

— Ты что, снайпер? — спрашивает Аникей.

— Хуже, — голос у Анки ничем не отличается от наших, такой же механический и бесцветный. — Модифицированная модель, по пути с Южного фронта прошла через апгрейд.

— Почему же тогда «хуже»? — интересуюсь я.

— Потом расскажу. Что, если я немного посплю?

Спать в дневное время не положено по Уставу, но на Уставы мы класть хотели. Несмотря на то, что штуковина, которую кладут, у нас отсутствует. Минуту спустя Анка переходит в режим «А», и мы с Аникеем откатываемся от неё на полсотни метров, чтобы не разбудить болтовнёй.

— Как тебе она? — спрашиваю я.

Аникушка машет левым лазерным манипулятором.

— Знаешь, что я сейчас делаю? — вопросом на вопрос отвечает он.

— Что же?

— Плачу. Они не должны были присылать бабу. Я ведь уже почти забыл, что, по сути, кастрат.

* * *

— Мне подчистили посмертную память, — говорит Анка за час до отбоя. — Раньше я помнила всё. Теперь только то, что было до того, как умерла.

— Почему подчистили? — спрашиваю я.

— Мою психику нашли неудовлетворительной. У меня были срывы. Это я знаю точно, но теперь не помню, из-за чего. И что было на Южном фронте, почти не помню.

Я совершаю вертикальное движение квадратной башкой. Это кивок, он сопровождается лязгом от соприкосновения нижнего обреза моей металлической рожи с корпусом. Красавец, что говорить. Срывы бывают у многих: осознание того, что ты мёртв, психической стабильности не способствует. Зачастую срывы заканчиваются по ту сторону пригорка, мы видим лишь их результат — поднимающиеся над вершиной клубы взвеси.

— А остальное, значит, помнишь? — допытывается Аникей. — Ну, детство там, школу, первый поцелуй под берёзой, первый перетрах под кустом.

— Какая тебе разница?

В механическом, лишённом выражения и эмоций Анкином голосе я, тем не менее, улавливаю неприязнь.

— Он не хотел тебя обидеть, — поспешно вмешиваюсь я. — У нас друг от друга секретов нет, поздно секретничать.

— Точно, — поддерживает меня Аникей. — Отсекрет-ничались. Хочешь, расскажу, как я пацаном дрочил? Брат водил тёлок, а я подглядывал в портьерную прорезь, как он их дерёт, и дрочил. А потом…

Аникушка внезапно разворачивается и катит по траншее прочь.

— Что с ним? — спрашивает Анка.

Я пожимаю сочленениями, от которых отходит верхняя пара конечностей.

— То же что, и со всеми, — поясняю я. — Не знаю, как там было у вас на Южном фронте…

— Я тоже не знаю, — перебивает Анка. — Вернее, не помню.

— Зато я всё помню. Знаешь, я ненавижу косорылых. За то, что они со мной сделали, за то, что развязали войну, за то, что погибла мама — за всё. Но ещё больше я ненавижу себя — то, что от меня осталось. Ненавижу, потому что по-прежнему думаю и чувствую, особенно потому что чувствую. Я держусь, давлю это в себе, заставляю себя не думать, не гневаться, не отчаиваться, не сопереживать. Но попробуй тут заставь, когда память сохранила то, что свойственно человеку. Честность, порядочность, чуткость, стыдливость…

— Мёртвые сраму не имут, — говорит Анка. — Кем ты был до войны?

— Преподавал математику гимназистам.

— Надо же, — на пару секунд Анка замолкает. — А я училась в педагогическом. Не доучилась. Мне двадцать один. Было, — поправляется она. — А сейчас я даже не знаю, сколько мне — уже двадцать четыре или всё ещё двадцать один.

* * *

Наутро Аникушку отправляют в тыл на профилактику, мы с Анкой остаёмся в траншее вдвоём.

— Знаешь, Андрей, — говорит она. — Вчера, когда этот спросил…

— Его зовут не «Этот», а Аникей, — перебиваю я.

— Да, извини. Представляешь, у меня никого не было. Вообще. Даже не целовалась ни разу. Я была некрасивая, страшненькая, а потому стеснительная и робкая. Переживала ужасно.

— Зато теперь ты красавица, — отпускаю я сомнительную шутку. — Хоть сейчас замуж.

Анка не отвечает, и я чувствую себя неловко. Кладбищенский юморист, говорю я себе. Ослоумный кадавр. Некоторое время мы молчим, затем автоматика посылает в мозг сигнал тревоги.