Годами наработанная физкультура. Размеренные взмахи рукой, и раз-два — над чаном поднялось жемчужное облако муки, три-четыре — тёплая вода пролилась в муку, пять-шесть — глухо шваркнулся кусок дрожжей, семь-восемь — тусклым слюдяным блеском сверкнула соль. И узловатые руки принялись творить чудо: вначале тяжело, словно разучивали незнакомый танец, двигались от стенок к центру, разминая, вымешивая, сжимая. Потом всё легче и легче, и вот уже шелковистая податливая масса бугрится в чане, ждёт огненного крещения в печи. Марьям смазывает тесто маслом, ещё раз играючи промешивает — тесто, как живое, дрожит и волнуется под её руками! — и накрывает чистой тканью. Пусть дойдёт в тишине и тепле, отдохнёт.
И сама Марьям отдохнёт, нальёт себе чаю и, прислонившись к уже горячему боку печи, вспомнит.
Первый её хлеб… Тонкими, неумелыми пальцами вымешивала она тесто, почти в три погибели согнувшись над чаном. И свекровь, глядя на неё, снисходительно улыбалась: что, мол, взять с восемнадцатилетней девчушки, какие её годы — научится…
— Смотри, сама в чан упадёшь, и кольцо с пальца спадёт: потом моего сына — своего мужа — будешь кормить, он о кольцо зуб сломает — рассердится! У нас мужчины горячие, сама знаешь, чуть что — гневаются!
И свекровь смеётся, прикрыв рот рукой. И смех её добрый, и смотрит она на невестку с нежностью. И Марьям знает, что сейчас вместе с запахом сырого теста и дымом от вишнёвых веток летает в темной клети счастье. Она действительно счастлива: ей повезло выйти замуж за любимого, и её любит родня мужа. Это бывает нечасто, но это даёт силы жить, это наполняет бессмертием: «люблю и любима», и так будет всегда, даже когда тела наши обратятся в прах, но души останутся любимыми и любящими, а значит, счастливыми…
Но вот тесто уже дошло, печь протоплена, как следует. Пора браться за хлеб. Сидя на паласе, Марьям кидает на низкий, в ладонь вышиной, деревянный столик первый колоб. Сплющивает его, раскатывает в лепёшку, покрывает яичным глянцем и остриями связанных птичьих перьев наносит узор — мелкие точки по кругу, словно звёзды на небосводе.
Теперь на широкую деревянную лопату — и в печь. И ждать. И как только синий небесный мрак озарится светом первой звезды, на лопату скользнёт румяное солнце! Марьям смажет его сливочным маслом и натрёт долькой чеснока. Отломит кусок полусонному младшему внуку, притопавшему на аромат. И улыбнётся! Первый хлеб нового дня — новой недели. Марьям знала: за тридцать с лишним лет первый хлеб из печи появлялся в ту же минуту, когда зажигалась утренняя звезда. Даже в самые мглистые, снежные утра, когда небо и земля сливаются в единый осатанелый хаос, Марьям уверена: там, на востоке, под плотной пеленой туч, непременно восходит утренняя звезда.
Мария Евгеньевна зябко повела плечами и посмотрела на часы. Они показывали без шести минут семь. За окном занималось зимнее питерское утро, и воздух над Пряжкой был сизым от холода.
Марии Евгеньевне, всю жизнь проработавшей в театре костюмером, утро казалось необъятным чёрным плащом, в который летят серые стрелы рассвета. За пятьдесят лет работы женщина свыклась с театральными костюмами и относилась к ним почти как к носившим их персонажам. Она так и говорила: «Несу Машу Миронову», и все понимали, что Мария Евгеньевна спешит в чью-то гримёрку с платьем Капитанской дочки.
На возглас «Иду со Стюарт» надо было шире открыть двери гримёрки. Миниатюрной, коротко стриженой, седой старушки было почти не видно за огромным платьем шиллеровской героини.
Мария Евгеньевна говорила о себе: «Родилась в театре, живу в театре и уйду из театра». Гордилась тем, что родители — служащие театра — назвали её в честь одной из чеховских «Трёх сестер», а отчество совпадало с именем пушкинского героя. В этом Мария Евгеньевна видела промысел Божий — ей на роду было написано служение искусству. Только ему ли?… Вся жизнь её была — служение.
Своя семья так и не появилась. «За давностию лет», — шутила Мария Евгеньевна, и Бог его знает, что таилось за этой шуткой… Сказалась давняя привычка быть скорой помощью для родителей, жилеткой для брата Миши, жалобной книгой для его жены и нянькой для племянников. Иногда она задумчиво изрекала: «Меня и родили для того, чтобы Мишенька не стал эгоистом». Но, судя по всему, Мишенька эгоистом стал, и немалым, потому что в первую половину жизни сваливал все проблемы на родителей. А те растерянно оборачивались на дочь: «Выручай, Манечка. Разряди ситуацию, подтяни Мишеньку по математике, литературе, биологии. А можно в этот раз на гастроли мы возьмём с собой Мишеньку? А тебя непременно в следующий раз! Бабушка болеет, её нельзя оставлять одну». И Манечка оставалась с бабушкой, и на гастроли с родителями ездил Мишенька и в этот, и в следующие разы, потому что так было надёжней и спокойней всем. На Манечку можно было опереться, как на скалу.