Самолёт полого шёл на судно с левым десятиградусным креном. Лётчик еще немного приподнял цилиндрический нос машины — нацелил машину за кромку борта, за палубу. Белая надстройка заняла всё лобовое стекло фонаря кабины. Вот сейчас будет взрыв…
И тут картинка, увиденная мной его глазами, изнутри кабины истребителя, пропала.
«Почему я не увидел взрыва? Что было после? Сильно ли пострадало судно? Были ли на судне убитые и раненые после этого тарана? Почему самолет шел с креном — был поврежден? Не ранен ли в бою перед тараном был этот лётчик? Почему он не захотел покинуть самолет? Или не сумел?» — вопросы возникали во мне один за другим. Интуитивно ясно было только, что при таране судна японец уцелеть не мог.
Не сразу, но я понял, что гибнущий летчик и не мог увидеть вероятный взрыв, в котором погиб. За доли секунды до удара в судно тонкоматериальное эфирное тело отделилось от физического тела лётчика, и органы чувств пилота перестали воспринимать происходящее. Возможно, что тело покинула душа. О подобном свидетельствуют и пережившие состояние клинической смерти в результате различных катастроф. Наука пока не дала определённого объяснения этого феномена. Когда гипотез различных авторов слишком много, хочется ещё и ещё подождать с выбором самой верной из них, если науке решение такого рода задач по силам вообще.
Но прежде последнего пике я увидел как будто фотографический портрет этого человека. Думаю, что по фотографии в его личном деле или в семейном альбоме, если что-то там, далеко от меня, в Японии, сегодня сохранилось, я смог бы его опознать.
Мужчина он был худощавый, высокий или выше среднего роста. Продолговатое лицо, пожалуй, алтайского типа, не тонкий японский и не расплющенный полинезийский, но толстоватый, чуть мясистый, прямой и довольно длинный нос, выпуклые волевые губы, зачёсанные назад чёрные длинные волосы. Разрез глаз тоже не вполне «японский», скорее, алтайский, южно-сибирский, может быть, корейский, я не специалист в области восточной физиогномики. Анфас его я не видел, и выражение глаз определить не смог. Угадывалось, что он в штатском. Наверное, это «воспоминание» относится ко времени, когда он был дома или, во всяком случае, находился вне службы. Ворот сорочки довольно непривычный, таких в моей жизни я не встречал. Концы воротника над грудью не уголками, а закруглены, вероятно, по тогдашней моде.
Мне надо было собой, моим нутром, прочувствовать этого человека, сравнить его с собой и, таким образом, проявить для себя, для моего внутреннего понимания, характер этого моего предшественника по ныне моей душе. Я не могу полностью отождествить нынешнего себя с ним, всё-таки мы очень разные, и нет во мне его «деревянности», то есть выраженной неотзывчивости на встреченное явление, когда смотришь на что-то, а в тебе не откликается, потому что клеточка, ячейка в душе или пуста или отсутствует, сохранившейся во взрослом японце подростковой негибкости, непластичности применительно к различным жизненным обстоятельствам, которые он встречал, как его учили, стойко, но не всегда оправданно тратил на их преодоление силы.
Я живу в другое историческое время, и нет во мне характерного для него поверхностного отношения к окружающим, «к ближнему». Мне, например, глубоко чуждо так свойственное ему понятие кастовости. Исповедовал он буддизм или шинтоизм пока не знаю. Но, мне кажется, довольно далёк он был даже и от идеи сострадания — ко всем. Исключением, разумеется, были «свои». И был далёк много от чего ещё, неактуального в его годы и не характерного для его социального окружения. Но мне не в чем его упрекнуть, в упреках не нуждаются ни он, ни память о нём, и внутри себя я не ощущаю ничего, хотя бы отдалённо похожего на упрёк.
Мне вначале подумалось, что у нас с ним слишком мало общего, такого, о чем стоило бы долго размышлять. Ведь я не думаю, чтобы кто-нибудь всерьёз анализировал влияние на внутренние особенности своего характера со стороны даже выдающегося исторического деятеля, если только он, как в традиционном русле я себя тут же мысленно поправил, если только он не является прямым потомком недавно ушедшей мировой знаменитости. Поправить-то поправил, да тут же и понял, что не всё настолько просто.
Есть, оказывается, во мне и то же самое, что было лично в нем, что душой меня с ним роднит, хотя он обо мне, наверняка, и не думал и не озаботился обеспечением для меня, его «потомка», комфортных условий существования души. Ведь подобный «эгоизм» характерен и для всех живших и живущих, за редчайшим исключением, от удручающего нашего неведения. И, тем не менее, это его вкусы и его пристрастия я получил при рождении — они были записаны в моем подсознании.