Именно её муж Александр Михайлович Антонов помог мне устроиться стропальщиком какого-то ничтожного разряда на лесосклад. Работал я там и в дневные и в ночные смены. Вечером в одно из воскресений лёг пораньше, потому что в понедельник надо было выйти на работу к восьми утра. Часу в первом ночи к нам постучали. Пришла, чуть запыхавшись от спешки, Зоя Гавриловна.
— Кирилл, собирайтесь, — сказала она. — Живо-быстро. Нужна ваша помощь.
Случилось так, что накануне в Комсомольск пришел небольшой сухогрузный теплоход «Хилок». Вечером в воскресенье молодняк из команды теплохода двинулся в клуб посёлка на танцы. Выпили для веселья, а вскоре мореманы, волны по колено, повздорили с не менее ушлыми местными, и в результате тоже вскоре через весь посёлок на руках принесли в больницу матроса с этого самого «Хилка» с несколькими ножевыми ранениями в грудь и живот.
— Почему меня-то? — торопясь по ночной улице за Зоей Гавриловной к больнице и попадая в кромешной темноте то на камень, то в колдобину на щебёночной дороге, недоумевая, спрашивал я. — Что ж я сумею? Я ведь только инженер-авиационщик.
— Фельдшер Анохина в отпуске, зубной техник рожает в Александровске. Больше медиков нет. Вы здесь единственный человек с высшим образованием, у которого от водки не дрожат руки. Человек погибает. Кирилл, вы осознаёте, что вы — русский интеллигент?
Она показала мне, как по локоть размываться в едком, чуть ли не с каустиком, кипятке, налитом в эмалированный таз, и потом в спирте. Это сейчас я вспоминаю ту сумасшедшую по напряжению ночь, как в тумане. А тогда потрясала чёткость работы великолепнейшего универсала-хирурга, бывшего майора медицинской службы, с такой бестолковой операционной сестрой, как начинающий авиационный конструктор Кирилл Августов.
Главврач не изводила меня неизвестными, хотя и несложными названиями хирургических инструментов вроде: «корнцанг, ланцет», иначе я не понял бы, что ей требуется. Тыкала пальцем, толстым от резиновой перчатки цвета слоновой кости, но уже в коричнево-бурых пятнах засохшей крови и ярко-алых капельках свежей, и я ей это требуемое подавал или держал наготове. Растягивал, что было надо, или зажимал. Вскоре она руководила мной взглядом.
С непривычки меня слепил похожий на маленькую летающую тарелку рефлектор над столом с раненым моряком. Страдалец не шевелился, но непрерывно булькал при дыхании гроздьями мелких, как дикий виноград, розовых кровяных пузырей из угла рта. Жутко было от вида ржавых студенистых лепёшек, выпирающих из щелевых отверстий в груди и тоже колеблющихся от дыхательных усилий раненого и подрагивающих от неритмичных толчков его сердца. Вскоре у меня от яркого света начала гореть белая от малосолнечного сахалинского лета кожа на переносице, над бровями и на висках, не защищённая марлевой лицевой повязкой и блиноподобной шапочкой на голове. Бликовали в стеклянных шкафах цилиндрические и прямоугольные банки из полированной нержавейки со стерильной ватой, марлевыми салфетками, шприцами, крючками, но более всего слепили рукояти уже использованных разнообразных инструментов на столике рядом с операционным столом. Стало щипать веки и остро разъедать глаза от непрерывно сочащихся слёз. Как мог, я терпел, не веря себе и ничему.
От железистого запаха чернеющих между внутренностями сгустков свернувшейся крови замутило, куда-то к потолку стало заводить глаза, и я покачнулся, но Зоя Гавриловна, не глядя, даже не поднимая головы, рявкнула на меня: «Не вздумай!», будто палкой огрела вдоль хребта своим окриком, так что я, вздрогнув, похолодел, и моя тошнота от неожиданности тут же улетучилась.
Один раз она деловито обложила меня по-русски оттого, что ей залило очки струйкой ярко-алой крови из надсечённой ударом ножа и порвавшейся артерии толщиной всего лишь в вязальную спицу, когда я захватами развел ножевой разрез в брюшной стенке, чтобы стало удобнее сшивать разваленную печень или что другое. Думаю, что ей самой эти её слова не запомнились, и она очень бы удивилась, если бы кто-то ей потом их от её имени воспроизвёл. Но кто бы напомнил? В операционной нас, бодрствующих, было только двое, а третий пребывал под общим наркозом, дополнившим ему сильное опьянение.
Дружки его, мореманы, и местные добры молодцы почти помирились, курили под окнами, допивали нескончаемую водку, отшвыривая опорожнённые бутылки. Пьяные то убредали в темноту под деревцами по прибольничному саду, время от времени запинаясь и падая с руганью, и в отдалении принимались громко, до нарастающего крика, спорить, кто первый начал нормальную драку, а какой малохольный слабак достал нож, то возвращались на яркий свет под матовые окна операционной, при этом кто-нибудь шикал, и голоса на время стихали, и тут же очень слышимо мочились на траву и утоптанную дорожку, потом снова принимались балаболить невпопад и не воспринимали уже и друг друга. Один долго мешал мне тем, что устроился под окном операционной на завалинку и принялся громко икать, пока не свалился и не уснул.