В Москву я улетал из токийского международного аэропорта Нарита экономическим рейсом с промежуточной посадкой в пакистанском Карачи. Но посадили нас неожиданно в Улан-Баторе, и Монголия вновь напомнила мне о моей любимой.
Мы с Хэйитиро наколобродили и сильно нашкодили на относительно небольших высотах над Азией. Нарушили и сместили временные потоки, испортили погоду и привязали к земле множество воздушных судов. Пусть нас простят великодушно все, кому мы в чём-то помешали в связи с неагрессивной международной борьбой с агрессивным международным терроризмом.
Я сказал в аэропорту таксисту, что мне надо к русским. Не запомнил название российской организации, то ли это было консульство, то ли государственный комитет по экономическим связям, то ли что-то ещё, но отфиксировал, что там меня приветливо встретили, напоили хорошим чаем, профессионально помогли с гостиницей и в покупке билета на скорый поезд Пекин-Москва, но только на завтра. Так у меня образовалось свободное время побродить по столице Монголии.
Понемногу я отвлёкся от печальных дум и хотя бы чуть-чуть стал видеть обстановку, внутри которой перемещали меня непредсказуемо выбирающие направление ноги. Помню, что был на главной площади города, помню там могучее белое здание, похожее на плоское лицо монгольского бахадура в надвинутом до бровей золотом шлеме. Зачем-то решил проехаться на троллейбусе, но не знаю, где вышел. Мне было всё равно, куда идти.
Если бы я правильно выбрал путь движения, и мне хватило сил, через месяц или два я добрёл бы до пустыни Гоби и авиабазы ООН к безупречному служаке Бен Мордехаю, доброй Зиминой и интеллигентным медикам, питомцам парижской Сорбонны, супругам Кокорин. Только что сказать им об уходе Акико? Огорчить тоже?
Какой-то русский водитель стоявшей у чего-то автофуры по доброй воле и от хорошего настроения подсказал мне, что поблизости памятник Георгию Константиновичу Жукову, а в отдалении интересный старинный Храм Любви с множеством интересных скульптур, слившихся в различных классических позах в любовных объятиях. Я побрёл к Храму, не уверен, что к рекомендованному, не заинтересовавшись памятником, и нашёптывал по-русски чьё-то древнее японское стихотворение, памятное по хоккайдскому дому Акико:
Вдоль просторных столичных улиц разгуливали сильные ветры с различных направлений, отовсюду несли с собой холодную степную пыль. Я вспоминал, как непривычно смотрелась Акико в невесть где добытой газовой косынке, становящейся в воспоминаниях тоже драгоценной для меня. Я не понимал, зачем ей нужно было столько времени уделять мне, заботиться, ласкать и принимать мои ласки, чтобы потом беспричинно взять и всё единым взмахом, как-то по-самурайски, разрубить, даже без боевой ярости, но обдуманно. Я понимал, что и в мыслях избегаю такого словосочетания, как «восточная дикость», потому что не мог допустить, чтобы на образ Акико пала хотя бы тень этих слов. У меня слезились от злого ветра глаза, и я вытирал их рукой, потому что носового платка в штатскую одежду мне почему-то не положили, или я его незаметно потерял, а купить не додумался ни в Японии, ни здесь. По-европейски одетые горожане прикрывали лица марлевыми повязками, и казалось, что все они провинциально бесцеремонно смотрят на меня с осуждением, как на деревенщину, не знающую бытовых норм. Или на единственного пьяного. Это ощущение врезалось в память, потому что до приезда в Улан-Батор мне и в голову не приходило, что монголы, как провинциалы на отшибе европейской цивилизации, более дисциплинированны и культурны, чем многие в моей стране, включая меня, грешного. Даже некоторые из монголов в национальных синих дэли, похожих на халаты, возможно, степняки, тоже пользовались повязками, но эти не проявляли ко мне ни любопытства, ни интереса. Мне помнятся ещё донёсшиеся то ли из окон общежития с рабочим контингентом из России, то ли из школы бальных танцев, если такая в Улан-Баторе есть, звуки старого вальса «На сопках Маньчжурии»: