Госпожа Одо входила ко мне лишь в сопровождении молчащих Фусэ или господина Такэда. Я понимал её — такая хрупкая, она в тонкой талии переломилась бы пополам от одного моего щелчка. Но ко мне относились не зло, и усложнять своё положение моими же силами смысла не было.
Три дня назад я спросил в бассейне у примелькавшегося Фусэ:
— Почему вы меня привязываете и заставляете лежать в бассейне? Мне гораздо больше нравится плавать.
— Простите?
Я понял, что ничего не изменится, и спокойно лёг затылком на серую резиновую надувную подушку, позволив зловредному Фусэ надеть мне на запястья и щиколотки серые кольца-манжеты, удерживающие тело под поверхностью жидкости. Температура её, очевидно, регулировалась, причём, таким образом, что постепенно утрачивалось ощущение тела. Потом словно растворялось ощущение вообще себя, своей личности в целом. Болей не возникало, но всё-таки становилось остро не по себе, когда сначала возникала невозможность понять, где именно оканчиваются границы тела — у концов ли пальцев рук и ног или у стенок бассейна, а вскоре невозможно было определить, до каких пределов досягает сознание.
Мне представлялось свилеватое песчаное дно озера у самого берега, накатывающие волны размывали все неровности, рельефные рисунки песка постепенно изглаживались, с ними вместе растворялся и я.
Мне кажется, в первом из бассейнов была не вода. Что-то маслянистое, липкое, текучее. Кажется, даже душистое. Глицерин? Но разве мог я показать паршивцу Фусэ, что понимаю, во что они меня окунают? Вода — горьковатая, с какими-то настоями и припарками — была, мне кажется, во втором, а, может быть, ещё и в третьем из бассейнов. Их было три? Уже не помню.
Любой нормальный человек мысленно может махнуть куда угодно, но ведь всегда есть ощущение, что твоё сознание при тебе, оно всегда рядышком. В проклятом же бассейне (точнее, в бассейнах) всё и вся обращалось в свою противоположность. Как говорят, осуществлялось (или пресуществлялось?) с точностью до наоборот.
И всякий раз, каждый день, наступали моменты, когда чувствуешь, что практически исчезаешь: то ли тебя вообще уже больше нет, то ли ты размазан по всему объёму Вселенной. Что, по-моему, одно и то же. Изверги улавливали, когда возникало у меня состояние утраты себя, и стремились, чтобы оно продолжалось возможно дольше.
Да пёс с вами, старайтесь. Только зря это, ничего путного из этого для вас не воспоследует.
Но сегодня я решил проявить сочувствие к их усилиям и обратился к госпоже Одо:
— Три дня назад я спросил вас: с какой целью из меня делают русского, и вы обещали ответить.
— Наш разговор об этом был вчера, — немедленно ответила госпожа Одо, — сейчас я могу лишь повторить, что мы считаем целесообразным обращаться с вами и к вам в вашем настоящем лице и времени, соответствующему моменту. Для вашей пользы, независимо от того, кем вы продолжаете себя считать.
— В таком случае я очень убедительно попрошу вас изменить кое-что в моём мире ещё до обеда. Я переставил мебель, но мне этого мало.
— Чего вы хотите?
Я не совсем был готов ответить ей. Моя просьба возникла в связи с тем, что необходимо было обдумать её слова об обращении со мной, как с русским, и я не хотел, чтобы она следила за тем, как и о чём я думаю, как способен прослеживать чужие мысли я. Спохватившись, что затягивать молчание также было нельзя, я сказал о первом пришедшем в голову:
— Ну… Хотя бы столик с апельсинами…
— Хорошо, — кротко, с глубочайшим терпением согласилась госпожа Одо. — А вечером вас выведут в сад.
— Одного?
— А с кем бы вы хотели выйти?
Я размышлял не слишком долго:
— Эти два молчаливых господина всё равно станут отмалчиваться. Понимаю, видимо, им разговаривать со мной запрещено вашими инструкциями. Если мне захочется говорить — тогда… Придется идти вам?
— Хорошо. Я пойду с вами.
— Без них? Поверьте, вам нечего меня бояться, я не подниму руку на женщину.
— Хорошо, — с еле уловимой заминкой, но в целом спокойно согласилась она.
Мне нельзя было показать ей, что я взволнован. Совершенно непонятно было, что означает прогулка в саду. Но это было уже хоть какое-то изменение, раздвигающее пределы моего мира. Кроме того, необходимо было осмотреть сад, чтобы продумать побег.
Через четверть часа в мою серую комнату внесли черную узкую одноногую подставку под небольшое белое фарфоровое блюдо и положили на него четыре оранжево-золотистых апельсина. Я сдвинул столик от окна в центр. Весь день до вечера я кружил по комнате, в назначенное время уходил на гимнастику и в бассейн, возвращался и вновь подходил, отходил и снова возвращался к блюду с апельсинами. Они были очень большими. Что в комплексе всё это могло означать? Я смотрел на них, нюхал и ощупывал их пупырчатую свежую кожуру.