Кошелев с Медведем проговорили не меньше получаса, в деталях рассмотрели все темы, которыми в хмурой таёжной глубинке в тайности ведал старый егерь. Александр убедился, что Медведь проникся и к организации розыска золота по тайному заданию Москвы. И задумался.
— Зови теперь гостя, — велел Кошелев.
— Подь-ка сюды, мил-человек, до нас, — без натуги провозгласил Медведь на всю поляну. Он снял свою всесезонную шляпу, пересчитал-проверил крючки от отцепленного под осень накомарника и положил её сверху на поставленный в досягаемости вещмешок. Достал из нагрудного кармашка маленькую алюминиемую расчёсочку, аккуратно расчесал тёмно-русые, без единого седого волоска, волосы, усы и коротко остриженную бородку. «Вот сильная коренная русская порода», — спустившись и подходя к костру, восхитился про себя Иван Августов, без стеснения и с внутренним подъёмом разглядывая таёжного обитателя. — А то высишься на утёсе, как башня Сююмбике осередь Казани. Ты, брат, встал на каменном лбу и стоймя стоишь, а Ермак Тимофеевич и потом Степан Тимофеевич плотно сидели, кажный на своём утёсе, свои думы думаючи. Только царь Пётр «на берегу пустынных волн стоял…» На двух Петров надо троих тебя, может, кто из вас тогда и получится.
— Но-но, — шепнул Кошелев. — Просил ведь тебя по-человечески, говори только по делу.
— Можно и по делу, — привставая, чтобы пожать Августову руку, медлительно проговорил Михаил Изосимович. — Иваном величают? А я Медведь. Не бойся, я зверь хоть таёжный, да смирёный, битьём повдоль да поперёк хребта научёный. Вот дед мой бит не бывал, а в людях слыл как истинный кремень, кулачный боец, именем старинным звали, Иеуй. Не слыхал? Да откудова, там в Москве? В восемьдесят своих годочков дедко не верил, что зубы у людей болеть могут, они же кость, а кость-то с чего заболит? Кулаком в лоб быка племенного оглушал и, придёрживая за роги, с ног наземь клал. По половине сохатого с охоты на себе за два раза приносил, по лапе на плечо. Барса снежного в горах у лёжки руками взял для циркача. Я деда видел, ещё застал, помню. Сводил он меня на своё заветное озерцо, дикими гусями полюбоваться. птицу перелётную уважал за святую любовь к родине, никогда не бил ни лебедей, ни гусей, ни утей — перелётных никого. Долго мы с ним на гусей из ивняка прибрежного смотрели, а ещё дольше он потом вспоминал, как самый любимый его гусь-вожак плескался: «Покупатца-покупатца — пооку-у-уркиватца». Пельмени любил до беспамятства, сам лепил со всем, что под руку попадётся: мясо, редька, картошка, капуста, грибы. Раз на земскую власть дедко Иеуй за что-то крепко обиделся, ещё при царе, по глупой молодости, так двадцатипудовый якорь от барки отвязал, с пристани на себе принёс и дверь в земское присутствие якорем привалил. Сколь человек потом понадобилось якорь обратно на реку оттащить? Сам прикинь, он же так барку выбрал, чтоб на лошади к ней не подъехать. Людям на заработок заставил земство раскошелиться.
Тут вот что просматриваю, какое средь вас мне дело, мальцы-огольцы. Что-то ты храмлешь шибко, мил-человек наезжий. Поступишь, как знаешь, а я тебе кое-что присоветую, хотя и не просишь, да больно жалостливый к добрым людям я. Уж тому от тебя, Иван, рад, что не говоришь мне, как прошлый москвич, хвастун Владимир Виленович, в запрошлом годе: «Знаешь, Медведь, кто был мой папа?» Ну, я ему в ответ: «А ты знаешь, какой по стране кипеж идёт?», он и не понял. Тут вот как дело было. Ехал я как-то в молодых годах на поезде с северов, с заработков, ещё в советское время. Там зоны лагерные, там люди опосля сроков освобождаются, и значит, на этот поезд. Вагоны все раздолбанные, зима, ни отопления, ни титана с кипятком, ни постелей, ни тебе белья с полотенцем. Проводницы с двух вагонов попарно в одно своё купе забиваются и сидят обе тихо, как мышки. А ты едь, и терпи. Стоянка была на разъезде с полчаса. Подъехал абориген на собачьих ещё нартах, и к окошку, где проводницы, спрашивает: «Чикалон есть?» Те ему окно отпустили, он им связку шкурок, не разобрал, каких, беличьих либо собольих, а они ему одеколон «Тройной», налитый в пятилитровой банке под полиэтиленовой крышкой. Вот он отпил, закусил снегом, сел на нарты, да и дальше поехал. А ко мне в плацкартное купе синяк из откинувшихся зашёл, говорит: «Я капитан дальнего плавания». Залез в сапогах и телогрейке сразу на вторую полку, открыл какую-то политуру, нацедил в латунную охотничью гильзу двенадцатого калибра, да и спрашивает: «В тумане ехал? Гудки давал?» С бутыльком чокнулся, выпил. Потом снова: «В тумане ехал? Гудки давал?» С бутыльком сызнова чокнулся, выпил. Перевесился после третьей, и мне: «А ты знаешь, какой по стране кипеж идёт?» Вот это откуда знаю. Да москвичу не это надо было. Это я рассказал вас позабавить, намолчишься однырём, добрым людям рад в тайге.