— Люди-и, режу-ут!.. Дядю Марина режут, люди-и! — Он бросается к своему дому, и голос его разрывает воздух. — Режут дядю Марина!..
Кто-то сильно застучал в дверь.
— Кричать запрещено, парень! Ты слышишь? — произнес тихий мужской голос.
Иван вздрогнул, огляделся. Он уснул. Значит, спал и кричал во сне. Перед глазами у него еще алела кровь, еще блестел топор над головой Марина, еще стоял в ушах чей-то душераздирающий крик: «Вы в своем уме? Это же человек! На колоде только кур режут!»
«Нервы! Напрягаются, дрожат, как струны. Не стальные они… но должны выдержать секунду… — Иван стиснул зубы. — Самую тяжелую, самую страшную секунду!»
МАТЕРИНСКИЙ ДАР
Точно раскаленными углями жгло сердце бай Павла, когда вязали руки единственному его сыну Ивану, когда уводили его.
Полицейские приходили в корчму, уходили. Он им подавал стаканчики с ракией и, не уставая, просил:
— На, выпей! Да присмотри, как бы там у вас с сыном моим не случилось чего.
Полицейские ухмылялись, выливали ракию себе в горло, кивали, уходили, чтобы снова вернуться. И снова пили, и снова качали головой.
Бай Павел ходил и к адвокатам. Те его успокаивали:
— Если заведут дело, мы тебя не оставим!
«Легко им рассуждать, — вздыхал бай Павел. — Не знают они, что значит обрубить у дерева корни».
Он расстегивал рубашку, будто она была причиной страдания, душившего его, тихо поглаживал ладонью грудь у самого сердца.
На следующий день во двор влетела Мария, тетка Ивана по материнской линии. Закричала, запричитала:
— Ты зачем им его отдал, висельник? Рук не было, чтобы их остановить? — Она так расходилась, что ее проклятия были слышны даже в соседнем квартале.
Бай Павел не выдержал. Что-то горячее ударило ему в голову, пусто стало в сердце, дом и двор завертелись у него перед глазами, опрокинулись. Он покачнулся, потерял равновесие и тихо, без стона сполз на землю.
Его внесли в комнату. Потом тетя собрала еду, одежду, одеяло и пошла в участок. Напрасно она умоляла, напрасно плакала, напрасно упрашивала. Ничто не помогло. Ничто не тронуло жестокие сердца полицейских. Свидания с Иваном ей не разрешили.
А Иван в это время сидел в подвале, напряженно ожидая, что его вот-вот вызовут. Ждал, но… Дверь приоткрылась, сквозь щель хлынул холод и всколыхнул спертый воздух камеры. На пороге показался охранник.
— Эй, парень, держи-ка! Вот тебе одеяло! Твои прислали. Бери! — пугливо проговорил он и поспешил закрыть дверь.
Иван наклонился, взял вылинявшее, старенькое одеяло. Поднял его и прижал к груди. Одеяльце, сотканное руками его матери, самого дорогого ему человека! Слишком рано умерла она.
Узоры на одеяле, темные и светлые, походили на землю, которую горцы Балкана пахали деревянными сохами. Эти узоры сменяли друг друга, словно солнце и тень, словно радость и мука.
«Это душу свою выткала мама. Немного она знала радости, потому-то светлых полосок и меньше», — подумал Иван.
Мама! Он не помнил ее, но образ, который он создал для себя по рассказам своих деда и тети, во всей полноте жил в его сердце. Он представлял ее себе стройной, с широким белым лицом и длинными русалочьими волосами. У нее, быстрой словно косуля, был голос соловья. Когда она пела, прохожие останавливались, чтобы послушать. Она пела, а они плакали, потому что все песни ее были жалобные-жалобные.
«Судьба, Иванчо! Жестокая и черная судьба! От нее человек уйти не может», — часто утешала его тетя.
Эти слова, он слышал это, часто повторяли и бедные, иссохшие люди, сидевшие в задымленной корчме его отца. Судьба бедняцкая. Испольщина… Батрачество… Нужда…
Однажды подвыпивший старец погладил его по волосам. Глаза его, большие и влажные, были переполнены страданием. Гладил старик его по волосам и выплакивал муку свою как перед взрослым человеком.
«Жизнь наша, сынок, горькая давит. Бедняку жить что по стерне босым ходить. А мы ходим, ходим… Ступни все в ранах…»
Судьба! Все ее проклинали, стискивали кулаки, слезы роняли, но молчали. А горечь копилась, копилась и превращалась в боль.