Афиноген Степанович испытывал безразличие к сельскому хозяйствованию, не испытывал трепета к березкам, не чувствовал связи между своей жизнью и полем. Любил он ячмень и колос, любил богатство и власть над людишками.
Так вот, встал с утра пораньше Афиноген Степанович, посмотрел на всю эту мракоту и мерзость, и почувствовал, что никакого богатсва ему уже не хочется. Совсем никакого. Почувствовал, что ему так многого уже не хочется, что проще перечислить вслух то, что осталось.
- Сволочи... лучше бы каленным железом, чем так...
Снизу поддувало. Холодило оголенные икры, закручивало штопором тоненькие нитки воздуха и свивало из них кольца. Цепочки окольцованного пространства тускло мерцали. Небо нависало и ощутимо давило на затылок. Где-то там, в глубине, появлялись и исчезали короткие и злые росчерки иероглифов и отдельных букв, рассыпающихся в кашу, истаивающих образов и непонятно кому нужных смыслов.
- Человек вам не дерево... Его распиливать не нужно... Не нужно его шкрябать... Каленным железом. И ноздри...
Так думал Афиноген Степанович и стоял у окна. И никуда не двигался.
А на улице шел снег, и шли люди. И снег капал им на шапки и под ноги. И стекал, как кровь в мысль.
В доме было тихо.
Тихо.
И тут вспомнил Афиноген про бабкино наследство, про зеркальце серебряное в темной оправе. Бабка Афиногена слыла колдуньей. Ее боялись. А Афиногена – нет. Но ничё… будут.
- Ну-ка, зеркальце, скажи, да всю правду доложи, я ль на свете всех умнее?!
- Ты, конечно ты! Все дурнее тебя. Один ты у меня такой. Умный.
Афиноген счастливо рассмеялся.
- С Иваном хорошо получилось. И это замечательно, что примечательно.
Афиноген гаденько по-нетопырьи рассмеялся, мечтательно улыбнулся, покрутил головой от удовольствия, затряс козлиной бородкой, которой втайне гордился, а потом сказал:
- Теперь вот что: в следующее воскресенье у Поликарпа Ивановича событие – дочку свою, Полинку, замуж выдает. Свадьбу играть будут. История мне нужна. Давай, рассказывай…
«В те времена, когда люди Каража* еще не знали, зачем они пашут землю, и не умели выращивать ни «курурука», ни ананас, ни маниоку, а питались только лесными плодами, разной дичью да рыбой, жили-были в одной семье две сестры! Старшую звали Имайеро, а младшую — Денакейя.
Как-то, поздним вечером, взглянув на звездное небо, Имайеро залюбовалась на большую звезду Таина-Кан.
Звезда сияла таким нежным золотистым светом, что девушка не удержалась и сказала:
— Отец, какая красивая звезда!.. Как бы мне хотелось достать ее с неба и поиграть с нею.
Отец посмеялся над странным капризом дочери и сказал, что Таина-Кан очень высоко — никому не добраться. Все же он добавил:
— Разве что, услышав твои слова, Таина-Кан сам придет к тебе, дочка.
И вот, глубокой ночью, когда все уже спали, девушка почувствовала, что кто-то подошел и лег рядом с нею. Она испугалась и спросила:
— Кто ты и чего хочешь от меня?
— Я Таина-Кан, вечерняя звезда. Услышал я, что ты зовешь меня, и пришел к тебе. Ты выйдешь за меня замуж?
Имайеро зажгла огонь в очаге и разбудила родных.
И что же?
Таина-Кан оказался старым-старым старичком: лицо его было всё в морщинах, а волосы и борода белые, как хлопок.
Увидев его в отблеске пламени, Имайеро сказала:
— Я не хочу, чтоб ты был моим мужем: ты стар и уродлив, а я хочу красивого, сильного юношу.
Таина-Кан опечалился и заплакал.
Тогда Денакейя, у кого сердце было доброе и нежное, сжалилась над бедным стариком и решила утешить его. И она сказала своему отцу:
— Отец, я выйду замуж за этого человека.
И они поженились к великой радости тихого старичка…»
— Чушь какая-то. Не то, совсем не то! Не зли меня, копытце! — проорал Афиноген, брызгая слюной.
Резанул ножом палец и капнул кровью на оправу. Зеркало пошло рябью и стало дымить. Резко завоняло не то серой, не то старыми портянками. Афиноген протер платочком заслезившиеся глаза и кровящий палец и задержал дыхание.
— Сволочь ты, Афиноген... — вздохнуло зеркальце. — Ну, слушай, раз так...
«Купец один, проезжая через Торжок, познакомился с молодухой. Был молодуха ногастая, жопастая, но терпкая и высокая. Молодая, красивая, игривая. И захотелось купцу запретного, а девушка, не будь дурой, ему и говорит, что не прочь она и в рот, и в попу, но невинность, увы ему, бережет исключительно для мужа...»