Выбрать главу

— Как это опять? Я еще фильмов не снимал.

— Ох, дебют к тому же… Угробишь ты меня!

Гераскин с улыбкой смотрел на то, как Мнихов сетует, качает головой и как не забывает при этом опрокинуть рюмочку и подцепить на вилку грибок.

— Слушай, — вдруг закричал тот, — у тебя же завтра премьера! А ты молчишь! И вообще, ты чего такой пришибленный?

— Да что-то не по себе, — ответил неохотно Гераскин, машинально притрагиваясь к груди.

— Тебе что, нехорошо? — встревожился Мнихов. — А то я смотрю — не ешь, водки не пьешь.

— Да нет, все нормально, — отмахнулся Гераскин. — Просто волнуюсь немного перед спектаклем.

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Мнихов. — У кого давление повышается после каждого спектакля? Ты только шепни — я тебе такого врача притащу, вся столица у него лечится.

— Он, верно, занятой человек? Совсем как ты?

Мнихов вздохнул.

— Несерьезный ты человек, Андрей. Вечно комедию ломаешь. Ты мне-то скажи…

— А чего говорить? Ну, комедию ломаю, так у нас, комедиантов, заведено.

— Я тебе одно скажу, — перебил его Мнихов, лицо его было серьезно. — Если комедию долго ломать, она обязательно сломается. Понял?

Гераскин смотрел на него.

— Вижу, что понял, — сказал довольный Мнихов и поднял рюмку. — Ну, за твое здоровье!

Премьера собрала полный зал: сидели на лестницах, на принесенных стульях. Штеллер давно носился с планами расширить помещение, но вопрос так и не продвинулся. А тем временем каждая премьера собирала столько народа, что зал просто не мог всех вместить. Приходилось извиняться — но и испытывать тайную радость. Каждая их постановка превращалась в событие.

Гераскин был доволен подбором актеров для спектакля. Шута Фолиаля играл Михаил Дмитриевич Божницын, один из самых опытных актеров театра, пользующийся непререкаемым авторитетом в театральных кругах. Штеллер в нем души не чаял — и не напрасно, ибо такое комическое дарование нужно было еще поискать. Сейчас Михаил Николаевич, грузноватый, одетый в алый кафтан, в рыжем парике, сидел в своей гримуборной и, судя по вырывающимся из нее клубам дыма, сажал одну сигарету за одной, как всегда перед спектаклем.

Гераскин смотрел на себя в зеркало. Он уже не узнавал себя — так всегда случалось перед премьерой, когда его черты пропадали даже для него самого, и на него пялилось лицо его персонажа. Сейчас это был худой, мертвенно-бледный, больной Король в засаленных одеждах, безумец, гонимый страхом, когда-то изображенный Эль Греко. Гераскин словно со стороны смотрел на него и поражался, до чего портрет похож на него. Воистину ты был гений, художник, лишенный придворной ловкости.

Пора было на сцену. Сценарий снова встал в памяти, но всего на секунду. Гераскин поднялся и неверным шагом, весь трясясь, вживаясь таким образом в роль, проследовал на сцену. Она была едва освещена, виден был только трон, причудливый, как и было завещано драматургом. По ту сторону занавеса было молчание — там ждали, ждали, затаив дыхание. Занавес поднялся.

Король сидел, забившись в глубь трона, и отвратительно стонал, а за сценой протяжно и зловеще выли собаки. Невидимые псари пытались их утихомирить, щелкали бичами, но собаки продолжали выть, зловеще и тоскливо.

— Зарежьте собак, всех до единой! — завопил Король. — Довольно! Довольно! Это невыносимо! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями! Пощады! Псы ночи! Фолиаль, повелитель скотов, вели, чтобы это кончилось!

— Фолиаль! Чтобы это кончилось! Куш! Молчать! — послышались голоса за сценой. Собаки смолкли.

— Мои собаки! — закричал Король. — Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Фолиаль, собаки не любят Смерть. Какая великая справедливость, что Смерть может входить в дворцы короля.

Гераскин произнес это и продолжал далее по тексту, но одна мысль билась в голове — я оговорился, сказал «справедливость» вместо «несправедливости»… как я мог это сказать? Хорошо еще, если никто не заметил.

Вот вошел Монах, и Король встал перед ним на колени. Вот явился Фолиаль, прозвучали его слова:

— Собаки виновны лишь в том, что мрачно приветствовали Смерть, эту грабительницу…

Пьеса шла своим чередом, и, кажется, никто ничего не заметил.

Карташев сидел в пятом ряду и обмирал. Играли так хорошо, что не хотелось пропустить ни звука. А колорит, декорации, этот полумрак подземелья. Когда же Фолиаль засмеялся в первый раз, Карташева продрал озноб. Он страстно пожалел, что не взял с собой свою записную книжку. Но теперь было поздно, ни одна мысль не выдержит такого смеха.