Выбрать главу

Ибо у него резало глаза, когда он взглядывал в окно. Вид за ним и раньше был способен покоробить чувствительную душу: паводок плоских крыш наводнил все пространство, куда ни кинь взгляд, и лишь с краю несколько многоэтажек были по пояс затоплены этим разливом, словно мертвые стволы. Но это был вид все-таки, и Штреле временами писывал его в разных освещениях, и неплохо выходило. Целый ворох крапчатых холстов без рам скопился у него в коридоре на старом продавленном диване. Город, позировавший ему терпеливо и старательно, увидев картины, настоял на том, что им не нужна рамка, и Штреле скрепя сердце согласился с ним. Теперь же он сожалел об этом, сожалел, что отнесся тогда с сочувствием к городу и его годам, а тот взял да и скрылся из глаз. Надо было заключить город в раму да вдобавок сделать ее тяжелой, резной и пышной, как саркофаг. Но тогда он был обыкновенный художник, тогда ему льстило стремление Сезанна запечатлеть Шартрский собор в каждое уходящее мгновение его существования, ему тоже хотелось использовать жизнь как палитру, чтобы макать кисть в самую ее гущу, не обращая внимания на пустые бензиновые разводы. Тогда он еще не выбрал и потому был нарасхват, море соблазняло его стать маринистом, природа и животные всем своим обличьем подталкивали писать их, и на каждом углу встречал он именно таких людей, которые сами просились на полотно, чтобы предстать в виде строгих портретов маслом. Но Штреле после долгих колебаний выбрал город. Мудрено было бы не выбрать, — город покоя ему не давал. Он сутками простаивал у Штреле под окнами, мозоля глаза своими крышами и тротуарами, он забрасывал его листовками газет, он навяз в ушах гулом своих убеждений, подкрепленных оглушительными аргументами автомобильных гудков. Словно хороший политик в ходе своей предвыборной гонки, город склонял Штреле к мысли, что от него, и только от него, зависит судьба его партии, партии урбанистов, он брал руки Штреле в свои, заглядывал ему в глаза, он говорил о важности момента, о переходности периода, о необходимости правильного выбора. Город убеждал, что именно его, Вадима Штреле, голос все решит. И когда Штреле наконец согласился и сделал свой выбор и принялся всем своим творчеством утверждать интересы города, — тот разом охладел к нему. Его холод был нагляден. Словно политик, который из хорошего разом становится продажным, город предал его и со всеми своими видами, подробностями и освещением скрылся в неизвестном направлении. На его месте оказалось заметенное снегом, пустое пространство, и резало глаза смотреть на него.

И душу резало, и если на глаза можно было надвинуть темные очки и стать похожим на какого-нибудь Тенцинга, то душу чем прикроешь? Ибо в пору своих обещаний город заверил его, что да, он будет меняться, все ведь меняется, даже скала и та с веками изменяет свои незыблемые очертания. Однако он будет меняться не по существу. По существу он незыблем, как скала. И вообще, он город или скопище жалких времянок? Охраняется он государством или нет? Вон в нем сколько исторических памятников. Самый грунт под ним многого стоит. И все это было, как потом выяснилось, пустым звуком. Город был не прочь пустить пыль в глаза, ибо пыли ему было не жаль. А вот исторических памятников, о которых он толковал Штреле, в нем было раз, два — и обчелся. И однажды утром Штреле увидел, что плоские крыши поредели и среди них появились проплешины, в которых, как личинки, копошились бульдозеры. В два дня целый район исчез на его глазах, и на следующий день его замело снегом. И тогда Штреле понял, что город имел в виду. Он не совсем врал, город, когда говорил о грунте. Просто город говорил притчами, а Штреле не ожидал этого от него. Поэтому он не понял притчу о грядущем грунте, а когда город был занесен снегом, осознание того, что город загрунтован, пришло к нему слишком поздно. В день, когда Штреле понял, что город загрунтован снегом, он занемог.