— Здорово! — засмеялся Павел Анисимович. — Ай да Мирон... Это, Микола, только с ним, с самим Мироном, могло такое приключиться. Ей-богу! Вот тут весь мужик и сказался, а ты говоришь — домовой...
Мирон ухмылялся и, предовольный, разглаживал бороду. А Павел Анисимович снова захохотал:
— Ой, уморил! Да ведь это же черт знает как премудро. Ты, наверно, и сам не догадываешься, как это здорово, как глубоко!
— Да где же мне, сиволапому, догадаться...
— Нет, тебя за эту сказочку прямо расцеловать мало, ей-богу! Алпатыч, Алпатыч! — крикнул он старику, проходившему через поляну в сетке и с дымарем. — Ты их медком угости.
Подбежав к старику, Павел Анисимович начал было что-то ему горячо рассказывать, но, видимо, на него напала пчела — он неистово замахал руками и убежал в кусты.
Старик принес на деревянном блюде сотового меду и, поставив на стол, сказал:
— Хороший мужик Анисимыч, а с пчелами не ладит, не выносят они его духу.
Я вспомнил про слабость Павла Анисимовича и заступился за него:
— А вы бы рассказали пчелкам, какой славный человек Павел-то Анисимович.
Старик усмехнулся:
— Разве их уговоришь. Чуют! Хотя он здесь у меня с самой весны, уже месяца два, в рот ничего хмельного не брал, а они никак не привыкнут — жалят и жалят. Запах, что ли, не выветрился.
— Пропитался, значит, — философски определил Мирон, — у них, у этих пчелок, нюх собачий.
— Сравнял тоже, — обиделся старик. — Собака и есть собака. Она только носом чует, а пчела всем нутром. У пчелы, брат ты мой, все чувства до тонкости совершенств и светлостей солнечных...
Павел Анисимович снова появился около нас только часа через полтора. Он пришел вместе с Артемием Яковлевичем — Дураком-барином. Ему, видно, Павел Анисимович рассказал о нашей встрече. Они прямо направились ко мне. Я сидел на пороге омшаника. Когда они подошли, я встал и, нелепо улыбаясь, не знал, куда девать свои длинные руки. Запустил их на всякий случай за пояс.
— А ну-ка, ну-ка, — заговорил весело Артемий Яковлевич, — ну-ка я взгляну на молодую поросль славного древа рода Куплиновых...
Оглядев меня с ног до головы, он резюмировал:
— Михаил Игнатьевич в ранней юности, в начале своего славного жизненного пути. Очень похож.
Взяв под локоть, он повел меня по дороге в глубь леса.
— Как это хорошо, друг мой, — говорил он, — что вы не уклонились от того трудного пути, который избрал себе Михаил Игнатьевич. Я когда-то спорил с ним, не соглашался. Но он оказался прав...
Мы долго беседовали с ним. Я рассказал ему, что делал после того, как уехал из уездного города, и что теперь намерен делать.
Выслушав меня, он заметил:
— Письмо Белинского — это хорошо. Я тоже с этого начинал. Наверно, и многие другие тоже. А время-то ведь идет. Все меняется, все усложняется. Теперь и враг-то уж не тот, каким был. И письма теперь нужны иные. Да и не только письма...
Артемий Яковлевич рассуждал хорошо, вразумительно. Почему же его Дураком-барином зовут, подумал я. Это, наверно, его так богатеи-кулаки да лавочники прозвали.
Из слов Артемия Яковлевича я узнал, что он собирается вскоре побывать в том селе, где я учился, кончал приходскую школу. И мне страстно захотелось хоть одним глазком глянуть на близкие моему сердцу места.
— Что ж! — ответил мне Артемий Яковлевич, когда я попросил его взять меня с собой. — Это можно. Вы в Старом Куваке будете? Вот и выходите в петров день после обедни на большую дорогу у горы Пугачихи. Договорились?
2
Такое счастье, проснувшись рано утром, выйти во двор и смотреть, жмурясь, на всходящее из-за леса розовое солнце. Как приятно вдыхать утреннюю свежесть полной грудью, дышать чистым воздухом, напоенным запахами лесов и полей, когда наколешь матери дров, принесешь из колодца чистой студеной воды и сядешь на крылечко отдохнуть... Воздух так чист, так прозрачен, что расстояние между предметами как бы сокращается, и предметы сближаются. Вон лес стоит! Почти что рядом. А до него ведь далеко. Нужно пройти больше половины села, перебежать реку, урему, поле. А я вижу девушку, стоящую на опушке под деревьями, как будто у нас на дворе...