Выбрать главу

— Махну в столовую. Я мигом,— предупредил Краснов, оставив Бирона.

Он сидел с бригадниками в столовой, не торопясь, с расстановкой, как

бывалый зэк, уминал супец-брандохлыст, а затем крутую недурственную перловую кашу. Нет, каша ништяк: густо заварена. С пыла, с жара, добра, не то, что на завод в бачках привозят. Он ел, блаженно улыбался. Червячок за­морился. Чуть, слегка. Жить можно. Теплота из живота быстро распростра­нялась по всему продрогшему на ветру телу.

Смурная, изнурительная, бескомпромиссная, изыскательная работа мозга закруглилась ярко, притом полным, непротиворечивым идеологическим бла­гополучием. Перед его внутренним взором засияла в неколебимой вышине, как неподвижное, вечное, прекрасное солнце, гравюра из "Утопии"Мора. Созерцание этой гравюры, когда-то давно виденной и теперь так четко, бес­спорно восстановленной памятью, вглядывание в ее детали давало ощущение радости, ровной, незамутненной, спокойствия, абсолютной внутренней свобо­ды. Ярчайшей молнией брызнули мысли. Курочка ряба снесла яйцо. Не про­стое, а золотое. Не замечая шквального ветра, он бежал из столовой, спешил с кем-нибудь поделиться открытием, сунулся было ко мне в барак, не обнару­жил меня на месте, на всех парусах разлетелся к Бирону, который по-преж­нему являл собою живые мощи в той же безрадостной позе.

— Готовая, в броне и панцире, как Афина-Паллада, идея выскочила у ме­ня из головы,— начал философ излагать свое потрясающее открытие. — Я сподобился получить первый раз добавочный черпак каши. Обычной перловой каши.

Прорвались шлюзы, речь Краснова полилась широкой, бурной рекой. Да, маршал толкнул ему миску с добавочной кашей, именно ему, а не кому друго­му, и это сделано было красиво, умно, подлинно справедливо, и вот он, Крас­нов, сидит, спокойненько усмиряет разыгравшийся аппетит, а кругом пар, стук мисок, гвалт, гул, пустой однообразно-естественный мат; вдруг зарница: не то наитие, не то шальная, случайная ассоциация, прямо как у Некуле в зверинце перед клеткой с обезьянами (открытие бензольного кольца!). Мысли забарабанили по черепу, как град. Томас Мор, коммунальная столовая! Идея, великая, глобальная, вселенская идея! Но не хватило духу объять необъят­ное: изгнал поганой метлой Афину-Палладу, как беспризорную шваль, как кричащий, дикий абсурд: Но она явилась вновь, все в том же великолепном вооружении, и он, как последний идиот, оглядел восторженно бригадников шпалорезки, которые уплетали порционную кашу, и, словно узрел самого Бога истины, господа животворящего, рявкнул что есть мочи:

— Так вот где зарыта собака моя!

Зверски ликует и скачет сердце. Звони во все колокола. Нет, не он оседлал идею, а она, идея, оседлала его. К шутам собачьим иронию. Ты мне голую истину вынь да положь! Истину с большой буквы. Мост в будущее. Гениаль­ные и простые слова. Вот они! В каждой коммуне будут общие трапезы, на которых члены общины обязаны присутствовать: Внимание, внимание! Инто­национно выделено слово

"обязаны", Какое мужество! Равенство, свобода, всеобщее счастье. Или смерть. Краснобай Герцен иронизирует, мол, за этим так и ждешь подпись: "Питер в Царском селе"или "Граф Аракчеев в Гру­зии", но оказывается подпись не Петра Первого, а первого французского социалиста Гракха Бабефа. Нет, уважаемый Герцен, оставьте иронию. Здесь подлинное бесстрашие, предельные честность и откровенность. А какая глубина проникновения в человеческое сердце! Социализм был, есть и будет феноменом принудительным. Спарта, монастырь (откуда это "все верующие были вместе и имели все общее"?), казарма, к этому списку давно пора добавить и ОЛП, являются идеалом человеческого общежития и прообразом справедливости. Коммунизм — зто не реки с кисельными берегами, текущие млеком и медом, а жестокое, насильственное, принудительное равенство. Справедливость и дисциплина. Каждый сверчок знай свой шесток и не высовывай голову выше других, не тяни, подлец, на себя одеяло. Один за всех и все за одного. Ныне мы присутствуем при рождении новой системы связей, новой земли и нового неба. Новое, правда, вылупляется в несовершен­ном, убогом, уродливом, неприглядном, как Золушка, виде, в пугающем глаз арестантском бушлате и тяжелых, неудобных кордах-мокроступах. Но за карикатурно-кошмарной оболочкой скрыта гениальная, предвечная идея, а ей-то суждено расти, развиваться, бухнуть, разрастаться, цвести, энтелехтироваться, захватывать, побеждать народы, царства, материки и континенты, объединить человечество в одну семью, победить мир, актуали­зироваться в тысячелетнее царство железной справедливости. Нигде и ни­когда так полно и глобально не проступали обетованные, истинные черты социализма, как в ИТЛ. Придите, страждущие и обремененные гордостью, завистью, тщеславием — здесь успокоитесь вы! Нет частной собственности. Нет и личной! Ничего нет. Кое у кого сберегся еще с воли свитер, фуфайка какая-нибудь, сапоги, как у Бирона, как у Глядовского, офицерский китель, галифе, но это мелочь, недоразумение, отклонение от надлежащего закона всеобщего равенства и не делает большой погоды, бесконечно малая величина, которую безболезненно отбросим. Те, кто в лагере давно, к примеру, сосед Краснова, забыли и думать о манатках, которые не положены по форме. Лагерь не знает подлых денег. Осуществилась великая мечта солнеч­ного Мора: "Даже сама бедность, которая, по-видимому, одна только нужда­ется в деньгах, немедленно и неукоснительно стушуется и слиняет с совершен­ным их уничтожением". Те же страстные глаголы слышим мы в раскатистых и разрывающих даль и горизонты пророчествах Бабефа: "Деньги отменя­ются!". Зэк, выполнивший трудовую норму, получает законную сладкую пайку — 600 граммов черного хлеба, вывешенную точно, на аналитических весах, и бесплатное питание в общественной столовой. Пайка — святая святых! А невредные фигли-мигли, гроши подбрасывают вам в таком мизере, что их и под микроскопом не увидишь, изучать надо. На спички, на курево. Свое, что задержалось у вас с воли, вы обязаны сдать в каптерку. Носить не имеете права, если оно и сохранилось. Вам выдадут по окончании срока. Глядковский, согласитесь, исключение, подтверждающее закон. Подумать только, не поверишь, всё, как в "Утопии"Мора. Изумительные, потрясные и очевидно, что далеко не случайные совпадения. Внешний вид одежды "различается в соответствии с полом". Это у Мора, и у нас. Но здесь Мор недодумал. Мне кажется, это излишество. Не должно быть ни мужского, ни женского пола. А что хорошо, то хорошо, ничего не скажешь: "Покрой оста­ется одинаковым, неизменным, постоянным, вполне пристойным для взора, удобным для телодвижений и приспособленным к холоду и жаре". Все по­стрижены наголо, и волосы носить не разрешается. Как в армии. По тем же соображениям: гигиена и так далее. Не вижу ничего плохого. Для жен­ского пола, впрочем, лагерь делает исключение: волосы не стригут, оставля­ют им красоту. Поблажка, отступническая, надо думать, временная. Равен­ство так уж равенство, и женщин следует стричь наголо. В "Утопии"Мора все ложатся и встают в одно и то же время. И у нас! Потрясающе! Мы встаем в шесть утра под звуки гимна, на скорую руку одеваемся, поспешно, как угорелые, застилаем постель, умываемся, справляем там нужду, а вот уж ноги сами несут нас в столовую для принятия пищи, а затем они топают к вах­те. Всегда в один и тот же час распахиваются тяжелые ворота лагеря. Вот нарядчик пошел кукарекать наши фамилии, отдает шестерке карточки отказ­чиков. "Все! — рапортует маршал.- Двое в законе". Надзиратели не спеша пересчитывают бригадников, затем бригаду принимает начальник конвоя, снова-здорово считает, затем святая, напутственная, утренняя и вечерняя, вливающая в души свежесть, жизнь, реализм, молитва: "Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения! Понятно?". И бригады сбившимся строем, напоминающим стадо, валят в рабочую зону, к своим производственным участкам. Труду в лагере отпущено десять часов. Все остальное время, что набежит за вычетом обязательного труда, трапезничание в обществ