— Как по женской части? Ходок? — такой балдой Фильштинский развязно перебивает лекцию Краснова: явная пощечина.
— Не понял?
Фильштинский с садистической злобой поясняет, а мой философ с бесконечной моральной отвагой, честно признает, что еще не знал женщину. Фильштинский поднимает знамя: кто не знает женщину, не знает жизнь, должен помалкивать.
— Я не целовал ни одной девушки, — говорит Краснов,— но истина не зависит от того, целовал ли я девушек или нет.
— Зависит,— сказал Фильштинский,— мне вас очень жаль!
— Нет, не зависит.
— Зависит,— кило презрения, два кило ехидства.
— Не зависит! — без оглядки, бойцово ринулся вперед Краснов. - Платон...
— Гомик, вот кто ваш Платон, — ядовито смеялся Фильштинский, отвалив от нас с видом победителя, полным кичливого, чванливо-верблюжьего презрения к собеседнику. Вот в таких плотных, надменных шорах прошло маленькое, шебутное, богоизбранное еврейское племя мимо великих культур Египта, Месопотамии, отчасти Греции, не только не испытав никакого влияния, но даже не заметив их, словно Египет, Месопотамия были абсолютной, глубокой пустыней, бездной. Но сейчас не то время, и Фильштинский в отличие от удивительных, великих предков, верующих в свою звезду, предназначение, оглянулся. В его карих подвижных глазах, все еще выражающих абсолютное торжество, мелькнула сумятица, смута от совершенной оплошности. Не провокация ли? Нас-то двое, два свидетеля, что требует уголовно-процессуальный кодекс, и значит, за нами истина. Во взгляде отчужденность, ущербность, отчаяние.
— Не приклеивай ярлыков! — кричит злобно он.
— Чем-то похож на Хейфица,— сказал Краснов, разглядывая спину улепетывающего Фильштинского.— Помнишь Хейфица? Маркса хорошо знал. Не отнимешь.