— Ты знаешь, что твой отец на черном рынке спекулировал?
Андон, словно его невзначай стегнули прутом по лицу, сник. В ночной темноте на селе заливались лаем собаки. Керанов было дрогнул, но тут же подумал: «Если мы не можем прямо смотреть в глаза самим себе, значит, мы или еще не доросли до цивилизации, или собираемся проститься с ней. Только дети скрывают свои грехи».
Юный муж, как это бывает в минуты опасности, — к сожалению, редко, — понял, что потеря власти, добра, здоровья имеет весьма скромную цену по сравнению с гибелью личности. Одно только мгновение летней ночи показалось ему таким бесконечным и дорогим — молчание домов, сон сельчан, шепот влажных садов, — что он с криком упал на колени в свете керосиновой лампы:
— Защитите меня!
Никола Керанов в тревоге закрыл окно, чтобы не пугать людей, увидел в неярком свете лампы на полу Андона — жалкого, съежившегося, каким он запомнился ему у герделских скирд. Керанов тихо заговорил:
— Не страдай, парень, отец твой искупил свои грехи. Его могила честна.
Андон весь в слезах выскочил в окно, в темноту, оставив после себя дух сиротского одиночества. Керанов, не на шутку испуганный, что человек, которого он заставил пролить мужские слезы, никогда ему этого не простит, с облегчением перевел дух, когда Андон вернулся в дом с тем стеснительным восторгом, который не требует отплаты. «Вот одна из самых главных наших высот, которой мы, ослепленные будничной суетой, часто не видим. С ней можно все потерять, зато найти себя», — подумал Керанов.
— Бате Никола, я прошу вас и Маджурина: дайте мне десять дней. Я покажу, что достоин своего отца, — сказал Андон.
— Идет, — согласился Керанов.
Рассвело. Никола Керанов и Христо Маджурин оседлали коней и поехали в Михов район.
«Через три дня после отъезда Керанова и Маджурина в Михов район село Яница разбудили крики; они доносились из подвала совета», — отметил в своей хронике старичок Оклов.
А несколько часов спустя глухонемой Таралинго, Куцое Трепло и Сивый Йорги, гонимые «желтой лихорадкой», разбежались по югу. Таралинго на общинном жеребце умчался глубокой долиной по следам бабы Карталки, Отчева, Налбантова и Булкина и исчез за Светиилийскими холмами. Трепло сел в повозку и потащился по каменистому району Искидяр расспрашивать, верно ли, что Александр Македонский — законный сын своего отца Филиппа. Сивый Йорги выкопал во дворе землянку и отправился на поиски арматурного железа для крыши. Пока молва о «желтой лихорадке» достигла до ушей Керанова и Маджурина, прошло три дня.
В подвале общины три человека выли слишком душераздирательно и потому не по-взаправдашнему. Они верещали день и ночь, время от времени умолкая, и тогда из подвала выходил Андон Кехайов в галифе, сапогах и картузе, с плетью в руках и сигаретой во рту. Сельчане, толпившиеся вокруг совета, сунув руки в карманы, хмуро смотрели из-под картузов. Старичок Оклов торчал на балконе совета. Твердая английская шляпа ерзала на его седой голове.
— Андончо, — говорил Оклов, и его прерывистый голос скорбно лился на Кехайова, — когда человек идет в лозы, он виноград из дому не носит!
— Ты, старый, всегда был с народом, благослови!
— Не слушать тебе мою скрипку, не сыграю я тебе «Если спросят, где впервые я зари увидел свет»!
— Почему же, дед? Разве я не справедлив? Эти изверги отцов наших сгубили. Мы призваны отомстить.
— Парень, так о смерти не говорят. Кто хвалит смерть без протеста, тот подлец.
— Медовые у тебя речи, дед. Я ведь протестую.
— Ты не протестант, а мясник, милый.
Докурив сигарету, Андон со смехом уходил в сырой подвал. Сквозь возобновляющееся хлопанье бича — слишком громкое и частое, чтобы быть настоящим, — слышались крики арестованных. Пока длилось истязание, сельчане группками, ведомые рассыльным, поднимались в общину и под усиленное хлопанье бича расписывались, что вступают в кооператив по доброй воле и получив ума через задние ворота.
Утром четвертого дня прискакал Маджурин на запаленном коне. Конь еле передвигал ноги раскоряченной рысью, почти не сгибая колен. Маджурин размахивал поводьями над потной шеей животного. Конь, шумно дыша, вяло стучал копытами по пыли. Перед крыльцом он присел и испустил звучный человеческий вздох. Маджурин спрыгнул на одеревеневшие ноги, встреченный криками и руганью. Люди с отчаянием впивались глазами в его лицо, затененное пестрым картузом. Он бессильно стоял у входа в подвал, откуда были слышны вопли, и сельчанам казалось, что он думает: «Грех я взял на душу, что оставил совет. Не надо было слушать Керанова. Теперь я не имею права входить туда. Я сам себя уволил. Оставил свой пост, и за это придется крепко ответить, как заснувшему на часах солдату или дезертиру». Вопли в подвале как-то преднамеренно оборвались, и на площадь вышел Кехайов с непокрытой головой и закатанными рукавами. От его жестких мокрых волос шел пар, озаренный утренним светом.