Выбрать главу

Таралинго не удалось скрыться. Не успел он направить коня к обрыву, как два мотоцикла перегородили дорогу коню. Жеребец с трудом оборвал галоп, два-три метра протащился на задних ногах. Костелов и Танасков выключили моторы и загоготали. Таралинго слез, пустил коня и швырнул ружье наземь. Потом сел на ком земли, уставив колени в небо. Жеребец насторожил уши, подошел к глухонемому и понюхал его лицо. Тот молчал, и Костелов с Танасковым перестали смеяться. Гачо сказал Костелову, что, мол, не стоит глумиться, нашли над кем. Костелов поднял ружье и протянул его глухонемому. Таралинго глянул на них с печальной гордостью нечестно побежденного человека и стал кататься по земле. Костелов и Танасков стали беспомощно озираться. Гачо Танасков подошел к глухонемому и сказал:

— Таралинго, успокойся! Мы пошутили.

Таралинго прочитал на его губах ласку; эта фамильярность еще больше его обидела, и он не встал с земли. Костелов и Танасков удалились стыдливо, так ходят те, кто в гневе поднял руку на невинного ребенка. Глухонемой встал, не взглянул ни на ружье, ни на жеребца и скорым шагом направился к склону. Костелов и Танасков подняли ружье и погнали коня перед мотоциклами. Таралинго пропал за скалами.

Еще долго над камнями, озаренными закатными лучами солнца, витало его отрывистое мычание, похожее на голос косули.

XVII

«Со стороны всякая вещь видна лучше».

Минчо Делев, февраль 1972 г.
Сливен

Милка пригляделась к сумраку кабинета и увидела в освещенном кругу Андона. Он сидел за длинным столом, покрытым зеленым бархатом, в белой рубахе, лицом к двери, спиной к окнам. Увидев ее, он отвернулся, словно у него иссякла вера в то, что она придет, или он потерял терпение. Потом склонил лицо к рукам, смирно лежащим на бархате. Ее удивило, что в его больших цепких глазах светилась гордость. Словно не он, а кто другой унизил своих односельчан. Когда-то, перелистывая альбом с его фотографиями, она заметила, что лицо у него на каждом снимке разное, будто разные люди позировали перед фотоаппаратом. Но в глазах неизменно светилось ожесточение. Сейчас у него был гордый вид человека, который нашел спасение для людей. «Мамочки, он же себя героем считает!» — подумала Милка.

Предзакатное солнце ребром стояло в окнах кабинета. Свет рассеивался, изнутри казалось, что скоро начнет смеркаться. Милка подступила к столу, думая, что он сердится за опоздание. Ее не беспокоило, что она задела его, но чувствовать себя виноватой не хотелось — это мешало бы ей ненавидеть его. Кехайов вяло протянул руку. Она встала боком к нему, и вечерний свет за его спиной вызвал в памяти весенний дождь на лугу с кустами шиповника. «Нет, нет!» Она почувствовала, что ее ненависть дождевыми каплями уходит в землю, в траву. Она не понимала, что это в ней говорит женская сердобольность, некогда израсходованная на этого человека. Он хотел было обнять ее, но тут же убрал руку, как делал это при встрече с людьми, готовыми ответить на ласку оскорблением. Но теперь он сделал это не из боязни обиды, а нарочно: не хотел выдать свою любовь. Но Милка не поняла его чувств и села с вновь всколыхнувшейся неприязнью. Он самодовольно откинулся на спинку стула, надев маску строгости. Милка неловко вынула из сумки зеркальце и стала оправлять ладонью волосы. Андон усмехнулся в стеклянную перегородку ее беспомощной женской изобретательности. Милка убрала зеркало. Андон сидел перед ней холодный, полный начальнического высокомерия, которое всегда расстраивало ее. Только презрение помогло ей сохранить самообладание.

— Уходи! Я не хочу, чтобы сегодня вечером ты был в селе! — сказала она, изумляясь, что в голосе ее нет властности.

Андон вынул карманные часы на цепочке и подумал, что через полчаса стемнеет. «Только бы выдержать», — подумал он.

— Прошу тебя, — его голос прозвучал сухо, как стук швейной машинки, — вернись в город!

— А если я тебя не послушаюсь?

— Я очень тебя прошу!

— Мне ничего не стоит тебя заставить, — сказала Милка.

— Я знаю, что подчинен тебе.

Милка поняла как легко ей было бы воспользоваться своей властью, и сколь бесполезно будет все, если она, избежав риска, не тратя усилий воли, превратится в простую пружину канцелярского механизма. Стоит только, подумала она, оставить свои права представителя власти без надзора разума и сердца, как от этого пострадают и злаки, и плевелы. Ничто не уничтожает справедливость с такой беспощадностью, как сама справедливость, обманывающая себя.