Весна была ранняя, и старики раньше обыкновенного выползли на бревно. Оклов сидел в центре компании. С тонкой шеей, ботинках с галошами и потертой шляпе дед днем и ночью дремал, только изредка приходя в себя. Иногда он переносился во времена Балканской войны; выходил на новозагорское шоссе и спрашивал водителей автомобильных колон:
— Ребята, на Андрианополь идете?
— Какой тебе Андрианополь? Мы, дедка, помидоры везем.
— Да ну? А вы не видели в Омарчево Димчо Дебелянова, а под Куртуланом — Йордана Йовкова с батареей?
— Дедка, да ты, никак, из психиатрички сбежал!
Около стариков крутились Марин Костелов, Гачо Танасков, инженер Брукс, Асаров, Перо и Марчев. Танасков — с тощим лицом, шея повязана драным шарфиком — просил дедов излечить его от остервенелости души:
— Напала на меня вчера страшная кровожадность, отрезал кусок кожи у живого осла и сделал себе царвули.
— Осади, раскатился! — разоблачал его инженер Брукс.
— Помалкивай, Бочо, — возражал Гачо лжеинженеру. — Скотина сдыхала уже. Грех тебе обижать сироту.
— Это ты-то сирота?
— А то кто же? Отец задницей крутнул и умер. Ни стыда, ни совести, оставил меня одного маяться.
— Не рыдай по папаше. Все село знает, что вы жили как кошка с собакой.
— Вранье. Верно, каждый год мы делились, но сколько продолжалась наша ссора? Бабы поругаются, старик и говорит: «Бабка, поехали к старшему сыну на верхний конец села!» Нагрузим барахло на телегу, доедем до площади, остановимся. «Выпьем, Гачко, по маленькой на прощанье», — скажет отец. Опрокинем стоя по бутылке, а отец мямлит, что так вино несладко, надо пить за столом. А там, глядишь, и пошло — бутылка, другая, третья, — пока старый не начнет заплетающимся языком бормотать: «Гачо, ну какого черта поеду я к старшему сыну? Он не курит, не пьет, куда мне такой. Мне с тобой приятнее жить в одном доме». «Отец, — говорю, — да я не могу дышать без тебя!» Усаживаемся на телегу и катим домой. Вернемся пьяные в стельку, обнимаемся. И так каждый год. Чудесно жили, да помер старый.
Инженер Брукс, бывший Бочо Трещотка, сидел на бревне в грязном ватнике с забинтованной головой и плаксивым голосом причитал:
— Годами таскаюсь с буром по дворам и никак воды не добуду. В прошлом месяце один скверный человек колом по голове огрел.
— А ты опять имя смени! — советовали ему старики.
— Жалко красивого имени — Брукс! — отвечал Бочо.
— Врет он, деды, не слушайте его, — подхватывал Гачо Танасков. — Его или тесть стукнул, или еще кто, — мало ли кому Бочо насолил. Ведь это — самый большой жулик на всем юге, вот вам крест. Каждый месяц ездит с женой в гости в бывший район Гигант. Не гости, товарищи дорогие, а истинная обираловка. Народец в тех краях еще зеленоват, вот Бочо и пользуется их простотой. Явится и еще с порога кричит старику:«Собачий сын, бери свою дочь назад, не нужна она мне!» А тот, бедный, трепещет, как бы его не осрамили перед людьми. «Зятек, дорогой, скажи, чего хочешь!» «Денег подавай, денег!» — ревет Бочо. Словом, берет наш Бочо взятки за собственную жену.
— Мели, Емеля, — отзывался инженер Брукс.
— Помолчали бы, — вступал в разговор. Марин Костелов. — Вы больше стариков языками мелете.
— Дядя Марин, заткни ему рот, — настаивал Бочо.
— Чего, чего? — не сдавался Гачо Танасков. — Гляди, Бочо, заставишь ты меня окончательно разоблачить тебя, подлая твоя морда. Хочешь, скажу, как ты за деньги давал разным бесстыдникам советы, как уморить парализованного деда или бабку? Наш ученый Бочо Трещотка — инженер Брукс, разработал специальные диеты. То усиленное питание, то ослабленное, смотря по случаю и кровяному давлению. И перед законом ты чист, и руки не замарал, а старых хрычей — в землю! Признавайся, сколько душ ты прежде времени в гроб вогнал?
— Ого, да у тебя и поклеп оптовый! — говорил Бочо.
Асаров, Перо и Марчев, хоть и не подошли еще к старости, время от времени бросали плиту, подвалы и ослов и шлялись в тени бывших своих лесов, сыроварен и винных погребов. Марин Костелов редко подавал голос, но его сжатые челюсти, полуоткрытые губы с хищным оскалом крепких передних зубов красноречиво говорили о тяжком бремени древнего сельского труда. Как только заходила речь о громадных буйволах, его лицо делалось неподвижным, как у глухого. А стоило завести разговор о браковке, его так и передергивало, и Андон Кехайов понимал, что желчь в нем еще жива. Весенними вечерами, напоенными дыханием набухших почек, Костелов хвалился: