Выбрать главу

Так странно оказались сцеплены далёкие временные пласты из-за одного эпизода.

Случился он в летний день, когда небо дышало июльским жаром, клубились чёрным облаком грачи вдоль шоссе, и бескрайними казались пожелтевшие пшеничные поля, а на зелёных свекловичных квадратах маячили цепочки женщин в цветастых платках. Через четыре часа езды мы оказались на широкой улице Питерки, где я прожил первые пять лет своей жизни и куда через сорок лет приехал на «уазике» своего племянника Александра Панина повидать родные места. Так уж вышло. Близкую родню разметало по всей стране, а к дальней только сейчас удосужился завернуть, оказавшись в Саратове по командировочным делам.

Наш «уазик», миновав площадь с клубом и магазином, тормознул на широкой улице возле приземистой вербы, в тени которой млели гуси; племянник резко просигналил, крикнув появившейся в калитке пожилой женщине:

– Тёть Марусь, иди сюда, старого знакомого привёз.

Мы стояли у ворот, и тётя Маруся озадаченно приговаривала:

– Не узнаю чтой-то.

Она была очень уж дальней родственницей, угадать во мне пятилетнего мальчишку не могла, и я на всякий случай снял очки:

– А если так?

Всмотрелась, заохала:

– Боже ж мой, взгляд как у бабы Дуни! Да ведь ты внук её?!

Ошеломлённый «узнаванием», думал потом: давно нет на свете бабы Дуни, а взгляд её – вот он, жив, я на мир смотрю её глазами. Но ведь прежде чем передать мне свой взгляд через свою дочь Анастасию, Евдокия Ивановна Голубева получила его «в наследство» по родословной цепочке. Кто-то задолго до неё, распахнув веки, жадно и зорко смотрел этими же глазами на здешние ковыльные степи и парящего коршуна в синем небе.

2

Той последней в жизни бабы Дуни весной, в марте, она пекла жаворонков, отвечая между делом на мои настырные, впервые возникшие и совершенно неразрешимые вопросы о жизни и смерти.

Мне, пятилетнему, было непонятно, куда девается живой человек, когда умирает, – нет, не его тело (это я видел – открытый гроб с восковым лицом умершего, уже мало похожего на себя, черневшую рядом свежевырытую могилу), а его голос, блеск глаз, улыбка. Их же нельзя закопать. Нет, нельзя, соглашалась баба Дуня. Объясняла: они остаются с нами.

– На фотокарточке? – догадывался я.

– И на фотокарточке тоже, – соглашалась она.

– А ещё?

– В душе – твоей и моей.

– А душа – это что? То, что болит, да?

– Ну, бывает, болит, а бывает – поёт.

Как поёт душа, я знал: за праздничным столом видел поющих родичей. Их лица вдруг становились красивыми, их можно было разглядывать без конца. Они пели про «степь да степь кругом», про «путь далёк лежит», а я знал эту степь – она начиналась за нашим задним двором, колеблясь на ветру серебристо-сизыми волнами ковыля. И «путь далёк» был мне уже знаком: в четыре года так далеко ушёл гулять в ковыли, что, утомившись, уснул; искали меня всем селом, а помог найти коршун, он упорно кружил над какой-то одной точкой, спускаясь всё ниже. Этой точкой оказался я. Заприметила коршуна моя глазастая тринадцатилетняя сестра Люба (через сорок лет её сын Александр Панин и привезёт меня в родные места).

– А ты тоже скоро умрёшь? – безжалостно допытывался я у бабы Дуни, вспомнив, как она недавно охала, прижав руку к сердцу, приговаривая: «Вот она, смерть моя, рядышком».

– Даст Бог, ещё поживу, – морщась в улыбке, отвечала она, извлекая из печки противень с подрумянившимися жаворонками.

– И что, я тоже умру? – продолжал я её допрашивать уже с недоверием, потому что представить собственную смерть в пять лет невозможно.

– Ну, тебе ещё не скоро, – засмеялась баба Дуня. – Лет сто ещё проживёшь.

– А потом? – не унимался я.

– Вот отнеси жаворонка на крышу и – увидишь: прилетят к нему птицы, он оживёт и улетит с ними, потому что в него вселится чья-нибудь душа. Душа-то ведь не умирает.

Жаворонка я отнёс, как всегда, на крышу дровяного сарая, взобравшись на осевший уже, совсем закаменевший сугроб, и, вернувшись в дом, стал сторожить, выглядывая: ожил – нет?

Но моя птица всё так же неподвижно лежала на кромке заснеженной крыши, порождая во мне тихое подозрение: уж не разыгрывает ли меня моя бабка?

Что-то меня отвлекло, но потом я снова вспомнил о своём заветном и, нырнув ногами в валенки, выскочил на крыльцо, увидев сразу – крыша пуста, жаворонка нет, только какие-то птицы мелькают в вечереющем небе. Вбежав в дом, я завопил торжествующе: