Почему?
Я смотрел на них и думал: почему со мной получается так? Почему одни горят, а других выносят? Почему отец, который у меня был, в итоге достался другим детям? Почему человек, которого я хотел иметь своим отцом, бросил меня и уехал куда-то на Черное море? Почему тот придурок, который теперь называет себя моим отцом, так достал меня, что я целых полгода не могу найти сил, чтобы увидеть свою мать?
Впрочем, для одного «почему» всего этого было, наверное, слишком много. Одним вопросительным знаком явно не обойтись.
Утром Генка приехал один. Сказал, что Пашка решил добираться на электричке. Я сел рядом с ним, и мы поехали. За десять минут он не произнес ни слова. Это было совсем непохоже на Генку, но мне было не до него. Я думал о своих новых родственниках.
– Блин, да выброси ты ее! – подал он наконец голос, увидев, что я опять поднял с пола ту синюю книжечку, которую нашел у него в машине вчера.
Я промолчал и снова открыл ее наугад: «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их».
– Слушай, – сказал я. – А чего ты темные очки надел? Солнца же нет.
Генка повернул ко мне лицо на секунду, но ничего не ответил.
Пашка стоял у входа в метро и смотрел прямо себе под ноги. Он тоже был в темных очках. Как будто слепой. Только у него были очень большие очки. Как у фотомодели. Может быть, у жены взял.
– Вы что, прикололись? – сказал я, когда он сел в джип. – На фига вам очки? Сегодня же нет солнца.
Пашка ничего не ответил. Генка переключил скорость и нажал на педаль.
– Подожди-ка, – сказал я. – Постой. Останови машину.
– Ну чего? – Он снова повернул ко мне лицо.
Я быстро протянул руку и сдернул с него очки. Под левым глазом у него был синяк. Глубокого фиолетового цвета.
– Ты чего, сдурел? – сказал он, выхватывая свои очки у меня из рук. – Крыша поехала?
Пашка отвернулся к окну и даже не смотрел в нашу сторону. Молчали, наверное, минуту. А может быть, целых две.
– Ну и кто кому навалял? – наконец сказал я, стараясь говорить тихо. – Выяснили, – кто круче?
Они молча смотрели прямо перед собой. Ни один из них не произнес ни слова.
– Очки надели, – продолжал я. – Очки надели, чтобы никто не увидел, что у вас на лицах. Чтобы все думали, что у вас с лицом все в порядке. Просто глаза болят. Ослепли от яркого солнца. А мне какие очки, блин, надеть? Мне, блин! На мою, блин, вот эту рожу!
Я сам не заметил, как заорал.
– На фига вам эти очки? Вас что, ваши дети боятся? Вашим женам противно на вас смотреть? Это вас, что ли, соседи зовут, когда у них дети не хотят спать? Или, может, с вас тельняшку вместе с кожей снимали? Вырезали ее по кускам, потому что она, сука, прямо в тело вросла. Вплавилась туда как родная. Если бы вы знали, как задолбали вы меня своими бабками, своим молчанием, своими рожами. Как вы меня задолбали! Я не понимаю, на фига вам нужны очки? Вам-то что за очками прятать?
Я замолчал. Мы просидели так минут пять. Потом Генка покашлял и снова включил скорость.
– Ну что, поехали? – сказал он. – Чего теперь сидеть? Серегу искать надо.
В детстве часто дерешься с друзьями. Сцепишься с кем-нибудь в подъезде и стукаешь его головой об ступеньки. А наверху соседи ключами бренчат.
Не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он всегда рядом. Просто так получается.
Что вообще остается от детства? Сны, в которых ты подходишь к своему первому дому и пытаешься открыть дверь, зная, что там – никого? И ты опять такой маленький, что до ручки не дотянуться. Запахи?
Или тот ужас в детском саду, когда все уснули, а ты просидел на своей раскладушке весь «тихий час», потому что вдруг понял, что когда-нибудь ты умрешь? Насовсем. И пододеяльник от этого весь превратился в комок и стал липким. И потом тебя вырвало во время полдника, потому что нельзя пить теплый кефир после таких открытий. А воспитательница сказала: возьми тряпку и сам убирай, никто не будет за тобой тут вылизывать, надо же, какой неопрятный мальчик. И тебя вырвало еще раз. Потому что тебе было всего четыре года. И это не самый лучший возраст для того, чтобы встретить женщину, которой нет никакого дела до твоей смерти. Но ты все убрал.
Короче, неясно – что остается от детства.
На следующий день они не приехали. Ни Генка, ни Пашка. Даже не позвонил никто. Я сел в кресло и стал смотреть на детей. Марина с отцом ушли сразу же после завтрака.
– А ты не пойдешь на работу? – сказал Славка.
– Нет, – сказал я. – У меня пока работы нет.
– Хорошо. – Он очень серьезно покачал головой. – А то у папы с мамой всегда много работы, и они с нами не сидят.
– А со мной уже не надо сидеть, – сказала Наташка. – Я скоро на фигурное катание пойду.
– Ты карандаш неправильно держишь, – сказал я Славке. – Давай я тебе покажу, как надо.
– А ты умеешь? – Он недоверчиво посмотрел на меня. – А то бумаги совсем нет. У мамы есть целая пачка, но она ругается. А Елена Викторовна сказала всем на урок белочку принести. Ты умеешь?
У него в голосе зазвучала надежда. Замолчал и уставился на меня.
– Не знаю. Давай попробуем. Только лучше рисовать на полу. Я люблю рисовать лежа.
Он с готовностью сполз со стула.
– Я тоже люблю на полу. А как лежа рисуют?
– Вот так. Ложишься на живот и рисуешь. Понял?
Наташка подняла голову от своих уроков и смотрела на нас.
– Вот так, – сказал я. – Ложишься и потом рисуешь.
Через минуту он выхватил у меня листок, вскочил с места и бросился к сестре.
– Смотри, Наташка! Смотри, как он нарисовал!
Она встала из-за стола, подошла ко мне и тоже опустилась на пол.
– А Барби можешь нарисовать?
– Я хочу покемона! – закричал Славка. – Нарисуй покемона!