— Слышь, Милли, а когда заявится обедать этот… как его там… муженек твой?
— Да я же здесь, мама… Разве не слышишь моего голоса?
— Не гоже обедать без хозяина, — строго продолжала старуха. — Я так не привыкла…
— А где же Дануц с невестой? — вдруг удивилась Анна. — Где они, дорогие мои? Пусть придут ко мне…
— Сейчас, мама… Дан пошел показать ей сад и село…
— Видишь, ему не стыдно, что он из деревни.
— Да посиди ты смирно, пока я приготовлю обед, — сквозь слезы пробормотала Эмилия и снова подошла к плите. Она чувствовала себя совсем обессиленном и едва передвигала ноги.
Эмилия попыталась представить Дана в объятиях этой девушки, и сердце ее болезненно сжалось. Ей казалось, что ее обманул кто-то очень близкий, в которого она слишком верила. Сказать старухе, что девушка еврейка, было невозможно, та, наверно, умерла бы на месте. Как ни странно, однако сама Эмилия не приходила в отчаяние из-за национальности девушки, а испытывала даже что-то вроде гордости, Дан оказался очень решительным и уверенным в себе (она всегда боялась, что он вырастет робким и беспомощным). Какую смелость надо было проявить, чтобы привезти сюда эту девушку.
— Мама, — прошептала Эмилия, — ты думаешь, что… так хорошо?
— Кто его знает… мне даже неизвестно, есть ли у девушки хоть что-нибудь за душой.
— Я тоже не знаю этого. (Джеордже ничего не рассказал Эмилии.)
— Я уверена, что Дануц достаточно умен, чтобы не наделать глупостей. Умен и пригож, может жениться и на дочери министра. А ты не реви, как дура. Все вы такие, барыни… Думаете, что если родили ребенка, то он ваш до смерти. Говорила тебе, Милли, давно говорила — заведи еще одного-двух. Вот это радость. Ежели у тебя один ребенок, ты слепо поклоняешься ему. Молишься ему, как богу. Он может быть и глупым и уродливым, а ты ему говоришь, что он красавец и умница. И самому ему от этого радости мало: никто другой ему такие добрые слова не скажет, не приласкает.
— Девушка красивая, приличная, из хорошей, состоятельной семьи.
— Что же тебе еще нужно?
— Он слишком молод.
— Ладно, ладно, Милли… До чего хорошо пахнет это жаркое… А ну, обмакни мне ломтик хлеба в соус… Есть захотелось.
— Да ты после этого не будешь есть за столом, мама.
— Это не твоя забота! Делай, как приказала.
Джеордже пришел с поля усталый, запыленный и такой грустный, что у Эмилии заныло сердце от жалости к мужу.
— Пойди умойся, милый, одень серый костюм… Сбрось наконец эту военную форму. Не надоела разве?
— Конечно, — попытался он засмеяться.
— Я приготовила тебе чистую рубашку, галстук… Дети в саду.
Джеордже умылся, побрился, переоделся и вышел в сад. Буйно заросший после дождей молодой травой, сад показался ему запущенным. Один из ульев, очевидно, роился, так как у летка незаметно было обычного оживления, и Джеордже подумал, что после обеда надо прийти проверить другие ульи. Он чувствовал себя непривычно в гражданской одежде. Немного старомодный, но добротный костюм из английской «довоенной» ткани сохранил какой-то особый, знакомый, но уже забытый им запах. Возле ульев Джеордже все же задержался — уж очень он любил пчел. В их беспрерывном жужжании и суетливой жизни было что-то таинственное и волнующее, чувствовалась какая-то скрытая сила. Эмилия давно уже говорила, что ему следовало бы стать пасечником. Пчелы не кусали его, когда он забирался в ульи, а только громче жужжали.
Джеордже очень устал. Его утомила бурная радость крестьян, их бесконечные благодарности вызывали в нем смущение и легкую грусть. Представитель уездного комитета партии довез его на машине до креста у околицы. По пути домой он встретил Марию Урсу. Одетая во все черное, она была очень бледная и словно постарела. Джеордже протянул ей руку, хотя чувствовал себя неловко, — он еще не знал, известно ли в ее семье, что именно он застрелил Эзекиила.
— Мария, я думал о тебе и…
Но девушка, видно не заметив протянутой руки, бросила на Джеордже быстрый взгляд и опустила глаза на комья белой высохшей земли.
— Не надо, господин директор, не заботьтесь больше обо мне… Я рассказала все батюшке.