„Как ни посмотришь на Билли, он всегда улыбается, и я улыбаюсь, как вот сейчас, думая о нем. Вот ребенок, который весь в себе. Говоришь ему: „Привет, Билли, чем занимаешься?“ — а он только улыбается в ответ: „Ничем“. Смотришь, как он карабкается на большую вишню, или мирно покачивается на нижней ветке яблони перед домом, или возится один в своей песочнице, не возводя какой-нибудь необыкновенный замок, а просто наполняя до краев одно за другим ведерки… смотришь, спрашиваешь: „Чем занимаешься?“ — а он неизменно отвечает: „Ничем“. Возьмется за ручку двери, поднимет на тебя глаза и смотрит так, вроде ты — Бог или Санта-Клаус. Но нет. Стоит и улыбается, потому что ты — Сидни Тейт, его отец. Это почти невыносимо — видеть, как тебя любят, бескорыстно и беззаветно. Так и хочется сказать: не надо, малыш, пожалуйста, не надо на меня так смотреть. Это всего лишь я. Всего лишь Сидни Тейт, твой папа. Отворачиваешься, прикрываешься от этого солнца, бьющего тебе прямо в глаза, пытаешься выглядеть строгим, отвергнуть этот дар, потому что знаешь, что не можешь отплатить тем же самым. Но ему ничего и не нужно. Подумать только, одним фактом своего существования доставлять такую радость. Я ведь ничего не сделал, чтобы заслужить такое, более того, не пытался заслужить, заработать, приобрести, даже пробудить это чувство. Я и не знал, что оно существует, вообще едва замечал мальчика, разве что в младенчестве. А потом в один прекрасный день все открылось, вышло наружу — но, конечно, не останется навсегда, уйдет, как только он покинет рай, в котором ныне пребывает. Удивительно, невероятно то, что я способен сохранить для него этот рай, всего лишь окликнув: „Привет, Билли, чем занимаешься?“ — или слегка взъерошив его волосы, или попросив о какой-нибудь услуге, которую легко мог бы оказать себе сам. „Спички не подашь?“ — говорю я Билли, и кто-то не понимающий нашего языка, мог бы, глядя на него, подумать, что сказал я что-то совсем другое, например: „Завтра можешь не ходить в школу“ или: „Вот коробка леденцов, только для тебя“. Я знаю, что такое восхищение, смешанное с любовью, и уважение, смешанное с любовью, хотя бы потому, что приходилось испытывать то и другое и отвергать. Но Билли любит меня бескорыстно, беззаветно, безбрежно, доверчиво, и для этого мне не нужно ни петь ему песенку, ни играть в мяч, ни прыгать через забор, ни показывать фокусы, ни носить на руках, ни кормить, ни даже прикасаться. Малыш просто потрется о тыльную сторону моей ладони, лежащей на ручке кресла, или чмокнет в щеку, когда я завтракаю. Это естественный порыв, и он не требует награды. Грейс это забавляет. Она улыбается нам обоим — Билли и мне. Славная она девочка, наша Грейс. У нее хватает здравого смысла и тепла не отнимать у нас с Билли нашу любовь, что легко было бы сделать, начни она поддразнивать его или насмехаться надо мной. Грейс знает, что Альфред — обыкновенный мальчишка, а я ему обыкновенный отец; она знает, что у Анны на мой счет нет ни малейших иллюзий; и точно так же знает она (после стольких-то лет совместной жизни): то, что я получаю от Билли, — большая редкость, ни от кого другого мне этого не получить, а большинству людей так вообще незнакомо. Грейс понимает любовь Билли, потому что в течение долгого времени получала нечто подобное от меня“.
Мысли, возникшие при выбивании трубки: Билли