Выбрать главу

И вот они стоят перед командирами — Павло Топань, дядько Коронат и Шурка Домок. Все трое разношерстно одетые, никак не похожие на группу бравых воинов, удостоенных особого задания. Только Павло выделяется, словно боевой петух среди дворовых несушек: приоделся Павло, блюдя достоинство настоящего разведчика: на нем короткий, крепко перетянутый ватник, на ремне — ножны с финкой, парабеллум в потертой кобуре; на нем галифе, почти новые, диагоналевые, с широкими выпусками, скрывающими объемистые карманы, а сапоги у Павло особые, те, что шьет отрядный сапожник Ицык Шило только для разведчиков высшей марки, добытчиков, — шевровые, мягкие, бесшумные, с тонкой гнуткой подошвой, охватывающие ногу, как ладонь обхватывает гранатную рукоять.

На праздник оделся Павло, на твой последний праздник, Микола Таранец, на твою панихиду.

Коронат Пантелеевич, как и все ездовые, в брезентовом плаще, стоптанных кирзачах, шапчонке, сбитой на затылок — колхозный человек, дорожная душа. И рядом Шурка в своем укороченном городском пальтишке, вылинявшей клетчатой кепке; под большим квадратным козырьком — облупленный нос, белесые брови, два напряженных зрачка. Мальчишечье лицо.

Во внутреннем кармане пальто у Шурки письмо, написанное тушью на куске холста, адресованное Фендосову, командиру из соседних лесов, — призыв о помощи, просьба ударить по егерям в районе Гадючки, поддержать партизанский прорыв. Батько Парфеник сам расписался на холсте, поставил свою известную всем закорючку. В самый последний час должен Шурка зашить это письмо под подкладку Миколина пиджака, только в последний час; а если попадут они в засаду по дороге, в ближних от Крутопятичей лесах, то надлежит Шурке — для сокрытия партизанского обманного хода — уничтожить письмо или зарыть, по обстоятельствам. Жжется кусок холста, греет Шуркину грудь, как химическая грелка, напоминая о трудном задании и долге. Сотни жизней нитями вплелись в кусок холста и залегли за пазухой у Шурки. Ждут.

— Дойдёте вы, нет, мы все равно ударим на прорыв под Бушино, — говорит Парфеник. — Нам теперь, как ни раскинь, воскресенье на пятницу придется. Но только, хлопчики, если вы свое дело сделаете и оставите нашего Миколу с письмом под Груничами, наведете на него полицаев, нам куда легче будет. И выскочим мы со всем нашим госпиталем из этого колечка, и не только выско-чим, а устроим фашисту на «железке» сабантуй, разорвем ему снабжение, как старый шпагат. И в самый раз это придется, как невеста к свадьбе, потому что сейчас на Волге большое решается дело, крепкая там варится каша, и, надеюсь я, подавится фашист этой кашей… И очень я вас прошу приложить все свои силы и умственный расчет. Ну, хлопчики… — Парфеник махнул рукой и отвернулся. — А теперь дайте я Миколу провожу. Дайте один на один проститься.

Хлопцы возле хаты покуривают, по привычке пряча потрескивающие грубые цигарки в кулак. Ждут. Вот за то и любят Батю Парфеника в отряде, за то и верят ему безоглядно, что нет у него безвестно живущих и без вести пропавших. Всех в отряде Батя знает не списочно, а в лицо, и с каждым связан он солдатским родством. Раненого не оставит, мертвого не бросит, а если уж выпадет кому тяжелая доля уйти без захоронения, то найдется у Бати доброе и горючее поминальное слово и крепко пришпилит Батя к живым память о погибшем, чтоб носили без сносу.

Смерть партизану что? Ближе сестры, ближе жены, всегда рядом. К смерти привыкли, ею не испугаешь, но беспомянно уйти, растаять в лесных болотах мартовской ледышкой — вот что страшно. А Батя не даст растаять, сбережет хрупкий росток — память. Батя будет тужить и нежданно, в разгар нечаянного партизанского веселья на безопасном привале, вдруг нахмурится, махнет рукой и уйдет в тихий куток или под тень сосны, подальше от глаз, и будет бить по скуле сухим, острым кулаком, отгоняя слезу. И примолкнут гармоника и бубен: загрустил Батько. Вспомнил. Эх, радость— залетная гостья, а печаль — безотлучная… Многих уже нет, тех, кто начинал с Батей лесной путь, многих. Молодых, крепких, отчаянных. «Хлопчики, хлопчики, сыночки-колосочки, гибнете вы под стальной косой…»

— Хлопчики, хлопчики, — шепчет Парфеник, приглаживая Миколе чуб, — где ж мы с вами теперь повстречаемся? А, Микола? Такое уж дело наше. Ты доставь, Микола, письмо, прошу тебя. Дуже прошу.

Так уж вышло, что Парфеник Дмитро Петрович. остался бездетным: годы пробежали, как спичечный огонек. Первая мировая, революция, гражданская, борьба с разрухой, коллективизация— мотало Дмитро Петровича из конца в конец. Не то что сватов заслать, а и дух перевести некогда такому нужному, деловому человеку, как Дмитро Петрович. Даже на опытно-селекционной станции под Житомиром, куда прибило Парфеника наконец словно к тихой, думалось ему, пристани, — и то лихая кавалерийская жизнь, буденновские кличи. «Даешь картошку!» Семенной фонд истощен, сорта позахудали, а вокруг, в лесах и на песках, злой голод, даже лебеда повывелась. Картошка же в Полесье — и хлеб, и сало. Выручай, Дмитро Петрович, будь благодетелем. Детишки на кривых ногах, как на колесе, катятся — р все под гору. Рахит в обнимку с голодом бродит, поминальные песни поют.