И Лука рассказал, как они, возвращаясь с пожога, нашли рудоносные места. Поведал и о том, как строил Павел самоходную лодку и как окончилась его затея неудачей. Говорил, а сам думал: «Не сносить мне своей головы, запорет меня барин за такие речи».
Выслушав несвязный рассказ Луки, Баташев сначала ничего ему не ответил и только, когда собрался уходить, молча просидев на плотине около часа, бросил коротко:
— Ладно, верну твоего Ястребова.
Лука бросился было целовать барскую руку, но тот брезгливо отстранил его и ушел.
Матрена, с которой Лука не смог не поделиться происшедшим, долго ругала своего старика. «Мало тебе, — ворчала она. — Моли бога, сам не угодил на старости лет на каторгу, так нет, лезет, куда не надо». Но в душе она была довольна тем, что так случилось: авось, и вправду сменит барин гнев на милость и возвратит Павла!
Баташев выполнил свое слово. Но держать бунтовщика у себя под боком не захотел. Приказал переселить Ястребова на Велетьму. Сказал: «Он ее нашел, пусть там и живет. А еще бунтовать вздумает — будет запорот плетьми до смерти».
Переселившись по приказу барина на Велетьму, Павел первое время жил там один, нахлебничая у знакомого горнового. На работу ходил с трудом: кожа на спине еще не зажила, и каждое движение отдавало болью. Потом постепенно поправился. А поправившись, решил, что довольно ему здесь бобыльничать, пора Любу с матерью к себе с Выксуни перевозить, благо и сынишка, названный при крещении Сергеем, стал уже ползать по полу.
Решив так, Ястребов пошел к смотрителю просить, чтобы отвели место для постройки дома. Тот поначалу покуражился, но после выставленного Павлом угощения стал сговорчивее.
— Ладно уж, стройся, — разрешил он.
Место для постройки дома дали Павлу на краю поселка, вытянувшегося длинной гусеницей вдоль речки. Наказав на Выксунь Любаше, чтобы она прислала ему с матерью пилу и топор, горновой принялся за дело. Свалил росшие на делянке деревья, аккуратно обрубил сучья, обтесал каждую лесину и скатал все их в штабель — подсыхать, а сам начал корчевать пни. Одному справиться с этим было трудно. Помог мастеровой, у которого он жил. Вскоре небольшой, в два оконца, сруб уже был поставлен на мох, а потом и жилым духом в нем запахло: Люба с детьми и свекровью переселилась с Выксуни к Павлу.
Все эти дни — и когда ехал после Мурома на Велетьму, и когда снова начал работать у домны — Ястребов мучительно думал над тем, правильно ли он поступил, открыто приняв участие в неповиновении начальству. Думы об этом не покидали его и в те свободные минуты, что выпадали во время работы у домны, и в часы, занятые сооружением нового дома. Вызваны они были словами Ефима, сказанными им перед тем, как повезли каторжан в Муром.
— Дурак ты, Пашка, — сказал старый горновой. — Я тебя учил, деньги дьячку платил за ученье, думал, грамотным станешь, в люди выйдешь. А ты… — Ефим огорченно махнул рукой, утер набежавшую слезу и отошел.
И вот теперь, вспоминая эти слова, Павел думал, что брат по-своему прав. Действительно, владение грамотой давало человеку немало преимуществ. Не так уж много было грамотных среди заводских людей, а если взять работных, что у домен да кузнечных молотов стоят, среди них не было никого, кто разумел бы по-печатному.
Не сложись так обстоятельства, кем бы он мог стать? Писарем, конторщиком в заводской конторе, почиталой на заводе, а то и смотрителем. Для этого нужно было только одно: уметь угождать тем, кто выше тебя.
«Да, не гнул бы теперь хребет у домны. И дом бы имел не такой, как теперь. Не избу о двух окнах, а пятистенку», — размышлял Павел, внутренне подсмеиваясь над такими своими мыслями.
Друзей на новом месте у Павла не заводилось, и он все время после работы проводил дома, ухетывая избушку, заготовляя на зиму дрова, корчуя оставшиеся пни на огороде. Помногу занимался он с ребятами — трехлетней Катенькой и Сергуней, начинавшим уже ходить.
Уходить далеко за пределы поселка ему было запрещено. Но однажды ему пришлось этот запрет нарушить. Пришел с Выксуни парнишка-подросток с известием о том, что Ефим лежит при смерти и просит мать и брата беспременно прийти проститься.
Заплакала, заголосила Аксинья, узнав о болезни старшего сына, засобиралась в путь-дорогу. Помогая ей одеться, Любаша поглядела на молча стоявшего у печи Павла:
— Пойдешь?
— А как же! Вот только думаю: разрешенья у приказчика просить — пожалуй, не пустит. Тайком, может, сбегать?
— Не ближний путь, двадцать пять верст. Кабы на лошади, а пешком не обернешься.