Выбрать главу

Это было то самое, что слышал он когда-то в Бутырской тюрьме от рабочего-прохоровца.

«Вернется! — повторил выкриком. — И тогда-то будет у мужичка земля… Да, да! Отберет ее, матушку, народ и у царя, первого помещика на Руси, и у церквей с монастырями, а наипаче — у помещиков!..»

IV

С первым снегом перебрался Сергей в зимовье, и случалось — по целой неделе не заглядывал он в село, оставаясь в тайге один на один с Танышем, стражем своим и помощником на охоте.

Зима держалась снежною и тихою, медвежачьей. На солнце морозило так, что потрескивали бревна зимовья, а по ночам загорались большие, в кулак, звезды, и походили они на осколки льда, а чистое небо — на безбрежное ледяное поле.

Охота выдалась дюжая. Кулемы забивало косачами, а плашки то и дело хлопали под егозливыми белками. Всюду по снежному насту — узоры звериных лап: живая грамота дремучего таежного мира.

Тайга затягивала, умыкала, пленяла Сергея. Днем — погоня на лыжах, буйная радость при встречах с сохатым, жадные петли по снегу в поисках выказавшей себя обапол лисы… Буйный, гремучий и жаркий на морозе труд! А ночью сон, крепкий, как брага.

Но были и прорывы в этом состоянии бездумного покоя. Вдруг он просыпался среди ночи. Под нависшим потолком зимовья становилось нестерпимо душно. Он сбрасывал с себя одеяло, вытягивался струною, кошемка жгла тело, сердце стучало, припрыгивало.

Там, где-то за тысячу верст, полыхает зарницей жизнь, а тут беспросветные будни, глухомань, обрывки раз в месяц газет в наморднике цензуры… И не было вовсе писем, если не считать коротеньких, на бланке денежного перевода, уведомлений отца о том, что жив он, здоров, чего и ему, дорогому сыну, желает. Продолжала отмалчиваться и Тоня Игнатова.

Острая жалость к себе наполняла сердце Сергея, и опять выползала мысль о бегстве, но это уже не радовало, не утешало, а еще пуще разжигало тревогу и озлобление против своей беспомощности.

Отвести бы с кем-либо душу в беседе, посоветоваться, услышать слово утешения… Какое счастье иметь друзей, которые приняли бы на себя долю житейской тяжести товарища и понесли бы ее, эту тяжесть, вместе с ним!

Но… где тот, кто выслушает Сергея, поймет его и поможет ему?

И вновь перебирал он в памяти всех, кого знал из ссыльных Тогорья… Леонтьев, счетовод, то ли энесовец, то ли эсер, а вернее всего просто обыватель, запродавшийся походя лавочнику! Диомид, одесский портовик-грузчик, подавленный своим несчастьем и в несчастье переживающий действительность, как переживал бы ее темный анархист.

Не легче было Сергею и при встречах с двумя другими товарищами. Типографский рабочий из Орла, Иншаков, примыкая к меньшевикам-ликвидаторам, упрямо, с пеной у рта, защищал идею повсеместной борьбы за легальные марксистские общества рабочих: только-де через открытые политические организации пролетариат сможет добиться широкой демократизации государственного строя.

Юркий, напористо крикливый человек этот мог, ввязавшись в спор, стоять на своем вопреки любым доводам противника. Ни в чем не сходясь с ним, Сергеем, дружил он со своим одноквартирником Прониным, земским дорожным техником, сочувствующим отзовистам-ультиматистам… И вот, прислушиваясь к тому и другому, Сергей не раз с горечью убеждался, что в конечном счете рассуждения обоих сводились к ликвидации партии: Иншаков — отрицая необходимость связи рабочих масс с нелегальной партией, техник Пронин — лишая партию связи с легальными организациями и отрывая ее, таким образом, от масс.

Нет, не с такими, как Иншаков или Пронин, сыщешь душевного отдыха, разомкнешь свое тягостное настроение, приободришься! Напротив, именно в их обществе особо ощутимо возникало представление о мрачных силах реакции, сеющей на своем пути упадничество, разложение…

Ни на один час Сергей не терял веры в то, что, рано или поздно, конец безвременью придет, что силы пролетариата непобедимы, что передовой отряд его, это — не Иншаковы с Прониными, а те, многие, кто остался верным заветам революции!