— Кака уж жисть-то! — тихо откликается Аким.
— Нынче у каждого, — продолжает свое дед, — и то, и се… Молотилка не молотилка! Косилка не косилка! Плуг не плуг… Все подай… А мы с серпами ее, матушку, да с сошенькой!.. А у сошеньки-то, сынок, донышко зо-ло-тое…
Кто-то возится на потолке и шлепает мягким, точно рукавичками… «У-у… е-е… у-у…» — доносится глухое, тревожное… И ночь кругом откликается тихими голосами.
«Петушиное утро, а наши брунчат все…» — мелькает в голове Петруньки. Ласковая теплота льнет к его глазам, и они сами собой закрываются… Но просыпается вновь от тяжелого возбужденного голоса отца.
— Ну-у!.. Теперь, как поглядишь на старое-то — мука одна…
— Мука́ муку любит, сынок!.. Так-то…
Дед говорит тихо, и в ответе его слышится скрытая покорность. Аким взволнованно сопит носом.
— А ты, сынок, не горячи… сердца свово! — скрипит старик. — Я не супротив, к слову сказывал… Жили, мол, ранее.
Старый спокойный голос убаюкивает Петруньку. Затихают осиновые листья за оконцами, смолкает сверчок у припечья.
И снова, уже далеко за полночь, Петрунька, как от толчка, открывает глаза, настораживается. Ему кажется, что спал он всего минутку, и в ушах еще стояли голоса отца и деда. Но уже алел угол печи, и из ближнего распахнутого оконца шло свежее дыхание утра.
Петрунька приподнял голову, огляделся. Сонно колыхалась пушистая борода отца. «Спит… А дед?..»
Чуть не вскрикнул от неожиданности, плотно сжал веки и замер.
Сутулый, в длинной холщовой рубахе, с обнаженными, остро выпирающими ключицами, осторожно спускался дед с голбчика. Ступил на пол, половица скрипнула… Кашлянул в руку.
Петрунька, не выдержав, приподнял вздрагивавшие веки.
Дед стоял у печи, глядел в сторону Акима. В запавших глазах старика теплилось что-то такое мягкое и уютливое, отчего у Петруньки радостно заколотилось сердце.
В сенях, овлажневших за ночь, пахло гарью, вверху, должно быть, на крыше, бодро чирикал воробей.
Дед шел по двору к амбару. Петрунька тенью мелькнул по завалинке. Спугнул из пыльной ямы квохчущую курицу и, щуря глаза от светящегося воздуха, побежал у прясел, купая босые ноги в густой росе. Вот и грузный, осевший зад амбара.
Припал к щели между бревен. Замер, глубоко вдыхая в себя запах лежалого зерна. Гулко колотилось сердце.
В теплом сумраке амбара дед не спеша прошел в дальний угол. Полоса розового света, бьющего из дыр навеса, легла на лысину, на пучковатые брови, широкий нос и жилистый коричневый загривок, покрытый серебристым пушком.
Непослушно оттопыренными пальцами долго нащупывал старик стену. Кряхтя, вытащил клин из бревна, просунул в дыру пальцы, достал тряпицу. Перекрестился мелкими взмахами руки.
«Ага, сдался-таки!» — пронеслось в голове парнишки. Оглянулся — не смотрит ли кто, и снова приник к щели.
Дед одул кошель, осмотрел его и бережно засунул в карман портов.
Юлою завертелся на месте Петрунька.
Упругий, сочный небосклон наливался золотом, и чудилось, что это от него пали на зелень крупные сверкающие капли. Распластав книзу грузные ветви, пела голосами пичужек старая медностволая сосна… Близилось солнце.
С пронзительным посвистом бросился Петрунька к пряслам. Ухватившись за кол, перескочил на другую сторону. Обжег в крапиве голую ляжку. Прыгая на одной ноге, тер некоторое время больное место рукою. Наконец что было духу пустился бежать по теплому пуху дорожной пыли, оставляя следы пяток. Взбудораженная, выскочила из подворотни собачонка и хрипло залаяла. Забытый с вечера на перекрестке пестрый и шершавый телок недоуменно, позвякивая боталом, поднял голову.
«Под-по-лю… под-по-лю…» — выкрикивали перепела из светящейся чащи пшеницы. В густой и свежей, точно омытой ночными росами синеве четко кружил первый коршун.
— Шу-гу-у!.. — послал вверх Петрунька, ухватил рассыпающийся ком земли, бросил его к небу и снова, то и дело поддергивая штанишки, засверкал пятками.
Вот и последний клин молочной гречихи. Пчелы пели ей свои утренние песни… И вдруг пахнуло пьяным духом: то конопля курилась под первым горячим лучом.
— Ребята!.. — закричал Петрунька неистово. — Де-д-ка на ма-ши-ну да-а-ал!..
…Когда, усталый, вернулся он с поля в избу и увидел сосредоточенно-радостные лица отца, матери и деда, понял, что тут все уже покончено.
Чаевали, и особенно весело шумел самовар, особенно задорно звенели чашки.
— Ты куда, пострел, запропастился! — спросила мать, но в голосе ее не было сердца. Помолчав, она ласково сказала:
— Ну, Петруша, кланяйся дедушке в ножки… Он те на машину дал!..