Солдаты поддержали его.
— Чего зря болтать! Нельзя человеку из природы выскочить…
— Знамо дело…
— От Адама заведено…
— Вот, вот! — поднял голос ободранный штатский, и в темноте было видно, как вскинулась его голова с козлиной бороденкой. — Нет, ты о другом, мастак, рассуди… У меня их, говорю, пятеро при одном горшке, а у них на каждую шлюху по три жеребца, бездетных… А шлюхе той — подай… Мой Колька в школу бежит, в животе у ево — воздух, а той шлюхе — подай… Ей кофий не кофий, бруслет не бруслет…
— Верно…
— Дык как же не верно-то!..
Со стороны каретника, у входа на кухню ударила брань. Бабий голос, замороженный отчаянием, звенел, ломаясь, как лед в лужах под ступней.
— Пустите, пустите… Окаянные!..
Шинели и чуйки бежали на крик с разных концов двора. Им навстречу, выдираясь из свалки, гудел бородач:
— Будешь знать, драная стерва!..
— Што там такое? — потянулись к нему.
— Што, што! — рванул бородач. — Куфарка с ложками засыпалась… Вышла павой, а под подолом у ней серебро!..
А у парадной, на улице, под самым навесом крыльца вдруг вспыхнул голубой шар, залил молоком черную громаду людей, и перед всеми встала, как на ладони, фигурка оратора.
В толпе ахнули.
— Сидорчук! Квартальный! Харя полицейская!.. — заорали, точно камни рассыпали по железу. — Под жабры его… Лови!.. Бей!..
Человек, как сноп, подброшенный вилами, описал дугу и пал на ступени. Вокруг закипели в волчьей свалке. С гиком и ревом, прыгая через клубок сцепившихся тел, устремились к двери.
— Ура! — грохнуло из сотен глоток. Дверь распахнулась.
В огромном вестибюле, жутком от мрака, люди смолкли, но неудержимо подвигались вперед.
У самого входа в переднюю, полную светящегося тумана, кто-то, наступив на полу своего бешмета, упал брюхом вниз и закричал в страхе.
Это вызвало дружный хохот. Парень в бешмете поднялся на ноги и злобно закричал:
— Ти-ш-ша-а!..
— Грах-ха-хо!.. — раздалось в ответ пуще прежнего.
Первым, утирая слезы, выдавленные хохотом, вошел в зал извозчик в валяной владимирской шляпе. Юркий подросток в опорках, с натыканной в них соломой, щелкнул электрической кнопкой. В зале вспыхнула, вся в золоте и стеклянных сосулях, парадная люстра.
Ослепленные светом, смолкли. Белое пламя полыхало на лепном, в бронзе, потолке, в зеркалах, в золоченых рамах картин и на паркете, ярком, как ледяное озеро.
— Эх, тудыть твою мать! — не выдержал извозчик и ударил концом сложенного вдвое бича по голенищу.
Изумление, горечь и злобная несыть плеснули в корявом его голосе.
Стоявший подле маляр в подвернутом у пояса фартуке крякнул, протянул: «Н-да», и с потемневшим лицом пошел вперед, оставляя на паркете комки грязи.
Баба в рваной шали, завязанной концами под большим животом, бросилась к маляру.
— Да куды ж ты прешь-то?.. С этакими-то ножищами то?..
Маляр, озадаченный, остановился, невольно заглянул под ноги. Баба не унималась.
— Ножищи-то, ножищи вытрите!.. — кричала она на всех.
Молодой солдат, затянутый туго ремнем, с винтовкой в руках, торопливо пролез из двери, толкнул бабу, цыкнул:
— Уди, тетка! Не твово тут ума дело…
И, не оглядываясь, пошел вперед.
— Айдате, робята!..
За ним хлынули без удержку.
Перед саженным зеркалом солдат вдруг стал, взмахнул прикладом и ахнул, — осколки, звеня, полетели вокруг.
— Да ты что же это? — рванулся к нему изумленный маляр.
Опуская приклад, солдат повернул к маляру лицо, белое, с дрожащими, как бы плачущими губами, и произнес хлипко, спекшимся голосом:
— Пускай теперь… поглядятся!..
В ту же минуту в другом конце зала зазвенела, рассыпаясь вдребезги, японская ваза.
Невидимые токи ненависти струились по залу, пьяня и зажигая головы.
Бронзовый постамент с хрустальным аквариумом зашатался и грохнул на пол. Покачнувшись на месте, пала с мрамора Великая Екатерина, и куски ее алебастрового тела вместе с пылью осыпали плюшевый ковер у рояля.
В глубоком молчании люди подвигались вперед и на ходу, без звука, без единого слова, сеяли разрушение.
Тогда, не выдержав этой жадной, взрывающейся изнутри тишины, баба снялась с места и визгливо закричала:
— Ах вы, паралитики, ах вы, разбойники!..
На нее сквозь зубы отовсюду цыкали…
— Уди, уди!..
Но момент жуткого очарования, надсада и боли уже таял.
Рыжебородый шорник, известный в Заречье буян, трижды сидевший по тюрьмам, охватил бабу за поясницу, кинул ее в кресло, весело крикнул:
— Сиди, барыня!..
И сейчас же, как по знаку, в зале стали перекликаться и матершинничать.