Чувство, похожее на зависть к бесстрастным вещам, окружающим непрочного на земле человека, овладело им.
Встряхиваясь и приосаниваясь, он крепко прижал под мышкой портфель и зашагал дальше, длинный, сутулый, косоплечий.
Старый Лукич, уцелевший от свергнутого директора народных училищ, с привычным подобострастием раскрыл перед ним тяжелую парадную дверь: «Пожалуйте». И в сотый раз у Ворошилина мелькнула мысль, что этот старик у двери — стыд.
А в просторном, деловито обставленном кабинете ожидали посетители, и некоторые, подобно Лукичу, угодливо поднялись с мест.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал он. — А впрочем…
Голос его напрягся.
— Видите ли… Сегодня я не могу принять вас… Нет, нет, не могу…
Оставшись один, Ворошилин достал из портфеля бумаги, покопался в них, взял перо и замер, как бы задремав с ним. На бледном одутловатом лице его тихонько теплилась тревога.
К чему все эти бумаги, проекты и планы, если… кто-то, безглазый и страшный, уже готовит свой удар?
Пришел секретарь, старый чиновник, судорожно цепляющийся за насущный кусок хлеба, лукавый и хлипкий.
— Можно? — негромко произнес он, держа впереди себя пачку бумаг и всем своим видом изображая готовность.
— Входите…
Рассеянно Ворошилин говорил о деле, и все время в его глухом, расслабленном голосе было слышно, как тарахтит по немощеным уличкам телега, воет дворняжка за воротами, кто-то одиноко, задыхаясь буднями, пиликает на гармонике. И из серых глаз его глядели проглоченные обиды уездного учителя, хихикающий стыд оскорбленного своею никчемностью человека.
Секретарь с участием поглядывал на начальство и думал: «До действительного статского тебе так же далеко, как коммивояжеру — до коммерции советника…» И представлялся чиновнику директор училищ, генерал с львиной поступью, с громовым голосом: жутко и весело было глядеть.
— Вы меня слушаете? — прервал себя Ворошилин, поймал на себе неприкрытый взгляд чиновника, поморщился, резко сказал:
— Впрочем, не надо… Позовите Никитина!..
Никитин еще недавно стоял за токарным станком. Теперь он возился в губернском книжном складе. Косолапый и вихрастый, но с чисто выбритыми алыми щеками, молча подсел к столу.
— Вот что, товарищ… — сказал Ворошилин, отодвигая в сторону бумаги. — Я решил… того… чинушу этого к черту!.. Жаль, конечно, у человека семья… Но, право же, что нам с таким делать?
— Правильно, — охотно отозвался Никитин. — Давно следовало бы!..
— Руки не доходили!..
Ворошилин передохнул.
— Нам еще с инспекторами посчитаться придется… — продолжал он живее. — Они там преподавателями устроились, а пакостят по-старому… Притом иные из них, черт их драл, в союзе русского народа околачивались…
— Дрянь известная!..
— Вот… А как вы с духовной семинарией?.. Библиотеку приняли?.. Ректора вытряхнули?..
— В тот же день…
— Молодчага… Я вам, Никитин, завидую… Настойчивый вы и не разбрасываетесь, умеете побеждать мелочи… У меня этих качеств нет… Вообще, говоря по совести, не на месте я… не ко времени!..
Никитин насупился.
— Партии лучше знать, кто к чему пригоден…
— Чего там партия… Я же чувствую… Ну, скажите, ради бога, кто я такой?..
— Во-первых, партиец… Во-вторых, заведующий народным образованием…
Ворошилин перебил его:
— Интеллигентишко я, чулок, вот кто!..
И он горячо, с особым удовольствием, стал жаловаться на себя, на свою расхлябанность, на то, что давно потерял чутье к целине, к стихийным началам жизни.
И все это была правда. Стоял Виктор Сергеевич в рядах героической партии. Вокруг него кипела не бывавшая еще на земле борьба классов, борьба на жизнь и смерть. Он не чувствовал себя здесь чужим, но и своим не был, своим, по-настоящему, до конца.
— Не возражайте, Никитин, я же знаю себе цену… — поспешно, как бы боясь, что его перебьют, говорил он. — В моих жилах течет нехорошая барская кровь… И знаете, дружище, порою мне начинает казаться, что прадеды мои предчувствовали, какому классу буду я служить, и выпили мою силу… Ах, Никитин, я ведь преклоняюсь перед партией и много люблю, но… как мало я умею!..
Никитин все это знал. Он знал, что Ворошилин, подобно юноше, предан своему делу, любит его, но в этой любви его есть много сентиментального, мертвого, потустороннего. Когда Виктор Сергеевич на шумных собраниях выкрикивал: «Мы раздавим их, мы не должны щадить их», — было в нем что-то такое, отчего хотелось смеяться: столь кичливо-беспомощным казался он.