Выбрать главу

Он бегло оглядел мальчика. И принялся писать, пришлепывать печати и снова писать.

— Пол-литра молока в день, триста граммов масла, скажем, сто пятьдесят граммов пшеничного хлеба, — всего вам не дадут, но хоть кое-что дадут, напишем на всякий случай двести граммов пшеничного хлеба…

— Вчера, — пожаловался он, продолжая писать и пришлепывать печати, — у меня побывало сто восемьдесят человек, сегодня в десять утра уже свыше тридцати. И это только на приеме… А еще посещения на дому… И все время писанина… Вы думаете, я лечу больных? Я — машина, выписывающая дополнительное питание и лекарства… А ведь я был ассистентом у Роберта Коха. Но это, разумеется, ничего вам не говорит, это вам ни к чему, у вас свои заботы…

И все так же, продолжая писать и ставить печати:

— Рвало, говорите? Что ж, очень разумно со стороны ребенка. Когда человека закармливают, его, естественно, рвет. Молодчина, ничего себе вы задали ему задачу — переварить всю эту дрянь. Это могло стоить ему жизни! Яичница с ветчиной, картошка, зажаренная на свином сале, и все это для желудочка, привыкшего к водянистому супчику. Как вы думаете, солдат, сколько будет мир блевать в результате такой войны, как эта? — Он осекся. — Ах да, простите, этого мне не следовало говорить. Я и правда много лишнего говорю пациентам. Это у меня от усталости. Я только и знаю, что говорю. Порой я сам не слышу всего, что говорю. Этой ночью я спал каких-нибудь полтора часа. Да и какой это был сон! Моего младшего тоже взяли на фронт. Троих старших уже нет в живых. Но это вам не интересно, да и мне уже, можно сказать, не интересно… Вот вам ваши листки, а теперь подождите с сынишкой за дверью, мне надо поговорить с вашей женой с глазу на глаз…

— Но я не принес на жену больничного, — несмело говорит Отто.

— Больничного? А на что он мне, ваш больничный? У меня их — хоть оклеивай квартиру! Нет уж, ступайте, нам с вашей женой надо потолковать о женских делах. Мужчины в этом ничего не смыслят.

И он выпроводил Отто из кабинета.

Ждать пришлось довольно долго. Отто снова растерянно стоял в приемной среди всех этих женщин, мальчик расшалился, его трудно было унять.

Но вот и Тутти — наконец-то!

Она повисла у него на руке, она была о ним там ласкова, словно чувствовала себя бесконечно счастливой.

— Что он тебе сказал, Тутти?

— Ах, ничего особенного! Что я должна себя щадить и что мне не мешало бы недельки на две лечь в больницу, просто чтобы отдохнуть, ничего серьезного у меня нет.

— А еще что?

— Еще?..

— Ну да, иначе зачем бы он стал меня выпроваживать?

— Ах, более мой, Отто, ну просто он осмотрел меня, — знаешь, грудь и спину. Он, верно, подумал, что тебе будет неприятно, понимаешь, из-за спины. Да и мне было бы неприятно, Отто, ты ведь можешь это понять?

— И ничего больше?

Она рассмеялась.

— А чего бы ты еще хотел, Отто? Нет, больше ничего.

— В самом деле ничего?

— Но, Отто же…

— Ну, и хорошо!

И Отто замолчал. Однако он заподозрил, что она что-то скрывает, и был уверен, что не обманывается. Он далее решил еще раз побывать у врача без ее ведома. Но потом раздумал. Тутти все равно ему скажет, не было еще случая, чтобы она что-нибудь скрыла от него.

И он был прав. Тутти все ему рассказала. Она ничего не скрывала от него.

17

Они задолго отправились на вокзал — несусветно рано, как находил Отто. Но Гертруд ужасно торопилась.

— Тебе, видно, не терпится меня спровадить, Тутти? — сказал он.

Она только улыбнулась в ответ. В эти последние дни не раз бывало, что она вместо ответа только улыбалась ему своей чудесной улыбкой — нежной, подобной сиянью, исходящему из глубины души, словно счастье ее нельзя было выразить словами.

Густэвинг остался дома, от него скрыли, что папа уезжает, и он удовольствовался краюшкой хлеба.

Крытый вокзал был слабо освещен, вид у поезда был понурый. Понурый вид был и у отпускников, возвращавшихся на фронт. Точно скованные немотой, стояли они среди своих близких. А те заглядывали отъезжающим в глаза, и лишь кивали на каждое их слово, кивали со всем усердием. Отец опять едет на фронт, быть может, они видятся в последний раз…

У Отто точно камнем сдавило грудь. Он тоже возвращался на фронт! В первые дни отпуска мучительные воспоминания об окопах не оставляли его, но каждодневная жизнь постепенно их вытеснила. Тутти, Густэвинг, разговор с отцом, розыски Эвы, поездки за продовольствием — из четырнадцати дней он по меньшей мере одиннадцать почти не думал о фронте.