Одним прыжком Гейнц Хакендаль вырывается из кухни, и вот он уже среди мусорных баков на темном дворе. Шагая по кучам золы и черепкам битой посуды, он ощупью пробирается к темным воротам. Калитка, разумеется, не заперта, в этом доме не боятся грабителей, здесь, бывает, ночью спят при открытых дверях. Гейнцу это на руку — не нужно ходить за ключом. Спроси он у Ирмы ключ, она, пожалуй, догадается о его душевном состоянии — и из жалости…
А ну, пошла подальше! Оставь меня наконец в покое! Я до тех пор буду слоняться по городу, пока не избавлюсь от проклятых мыслей. Я не собираюсь клянчить у собственной жены, чтобы она из сострадания… Спокойствие! Ни за что… Берлин достаточно велик. Ничто не мешает мне из Вильмерсдорфа дойти ну хотя бы до Крейцберга. Когда я после этого вернусь домой, я уже, верно, смогу спокойно глядеть, как Ирма готовит завтрак… О, дьявол! Спокойствие! Я…
И Гейнц Хакендаль бежит. Он бежит от собственной жены, но ему, конечно, не убежать от самого себя, от своих желаний, вожделений, надежд и грез. Все это он уносит с собой. Он опустошен — и полон до краев. У него нет никакой задачи, нет работы, и ничем не сдерживаемые желания пожирают его, перекипают через край, и каждая мысль возвращается все к тому же: ему уже больше нельзя спать со своей женой. Когда ему поставили в вину продажу трех бланков для прописки, он решил, что это — предел. Но для совершенства нет предела, мы превратимся в этакого пяти- или шестиклассника, подверженного тайному пороку. Свою законную жену мы приспособим для распутства… О, дьявол! Спокойствие!
Гейнц Хакендаль свернул с Вексштрассе на Хауптштрассе. Потом через Колонненштрассе вышел на Драйбундштрассе. Улицы плохо освещены, повсюду грязь и беспорядок. На усеянных бумажным хламом тротуарах толкутся люди. Что-то опять стряслось в мире — или в городе Берлине, его мире, — Гейнцу даже вспомнилось, что он читал об этом вскользь, изучая газетную витрину: в парламенте спорят — строить или не строить броненосец, который необходим для обороны Восточной Пруссии. Одни — «за», другие — «против», и на это переводят тонны бумаги и устраивают собрания и без конца обсуждают и доказывают… О боже, как это осточертело Гейнцу, все эти печатные и устные речи, а в результате ничего не делается… Мы все глубже погружаемся в ил, куда уже втоптаны все эти бумажки, еще до того, как кончились их собрания…
Но нет, они еще не кончились; Гейнц попал в район больших пивоваренных заводов, перед входами в клубы толпится народ, много молодых парней, они оживленно болтают, почему-то дожидаясь конца собраний. Гейнцу вдруг становится невмоготу в полном одиночестве, во власти мучительных мыслей об Ирме, тащиться по ночному городу. Он подходит к публике и останавливается послушать. Ему это можно — он ведь безработный, да и похож на безработного, а стало быть, ничем не отличается от других. Они только окидывают беглым взглядом его потертое зимнее пальто с обтрепанными петлями, его исхудалое от недоедания лицо с торчащими скулами и запавшими глазами и продолжают спорить.
— Шутка ли, броненосец! Да на него надо ухлопать тридцать — сорок миллионов! Лучше б эти деньги раздали безработным, было бы больше толку…
— Что верно, то верно! Нам такая железная посудина ни к чему. Ведь у тех небось десять, если не двадцать таких утюгов.
— Правильно, товарищ! На каждого безработного пришлось бы по двадцать марок. И то хлеб!
— Зато на тридцать миллионов прибавится работы, — осторожно замечает кто-то.
— Каким это образом? Нечего сказать — сообразил! Добро бы они на зарплату пошли, а ведь тут главное — доходы, которые эта братия положит себе в карман.
— А сколько уйдет на подмазку, пока кто-нибудь не заграбастает такой жирный подряд? — задумчиво говорит другой.
— Ты, видно, непрочь присосаться? Пососи-ка лучше свою лапу: для желудка оно пользительнее…
Гейнц Хакендаль переходит от одной группы к другой и молча слушает. Но куда бы ни подошел, всюду слышит он одно и то же, разве что слова другие; повсюду безнадежность, неверие, отчаяние. И не то чтобы сам он был другого мнения: он тоже не видит смысла в таком броненосце. Да и кого туда посадишь? Уж не тех ли, что говорят такое? А других и нет! Все говорят одно и то же. В том, что это говорит каждый, и заключается вся безнадежность, а та безнадежность, что у него в душе, только смыкается с общей безнадежностью. Нигде ни проблеска надежды…