Выбрать главу

Надо предложить Ондржею пойти поужинать в ресторан. Может быть, он откажется. Он, видимо, устал с дороги. И, вероятно, будет лучше, если он откажется.

— Говорят, — продолжала женщина, — что здесь уже полно американцев. Офицеров. А войска их стоят на границе.

Никто не ответил ей, несколько человек безучастно смотрели по сторонам, другие уткнули нос в газету.

— У кого нет билетов? — спрашивал кондуктор, проходя через вагон.

Люди боятся. Они не любят перемен. Пусть жизнь течет помаленьку, всегда одинаково, чтобы завтрашний день походил на сегодняшний и послезавтрашний — на вчерашний.

— Все бросились как безумные скупать все, что под руку попадется, — сказала женщина, подавая кондуктору замызганный билет.

— Куда вы едете, мамаша? — спросил кондуктор, разглядывая билет дальнозоркими глазами.

— В Нусли, к дочери. Везу ей мальчишку. Она, видите ли, работает…

— Как вы сюда попали, ведь вы ехали на шестнадцатом?

— А я сошла взять мальчугана. Она ведь работает, понимаете.

Они подъехали к Морани. Людвик поднялся и кивком головы пригласил Ондржея следовать за собой. — Через минуту мы дома, — сказал он.

— Здесь теплее, чем у нас, — заметил Ондржей, когда они шли по пустой темной уличке к дому, где жил Людвик.

10

Фишар был скорее подавлен, чем потрясен. Внезапная смерть Гатле лишь подтверждала, как ему казалось, что общество, которое он только что покинул, осуждено на гибель и переживает глубокое разложение. Если Фишара что-либо и волновало, так только этот внезапный переход от бытия к небытию, его простота и естественность и мысль о том, что нечто подобное может однажды произойти и с ним, с Фишаром. И тогда исчезнут заботы, мелочные интересы, потеряют смысл деньги, любовь и все остальное. Это конец. Абсолютный конец! Ему хотелось поскорее забыть об этом. Он был достаточно натренирован жизнью, чтобы уметь не думать о том, что его волновало. И теперь не будет думать. Теперь он один идет в темноте по глухим улочкам, никто о нем ничего не знает, и он может вдоволь наслаждаться одиночеством и свободой, пусть иллюзорной. Он решил удлинить путь и пройти мимо Града, потом по Нерудовой улице к Карлову мосту. В Граде окна дворца, возвышавшегося над черепичными крышами, теперь покрытыми снегом, были освещены. Одно, два, три, десять, двенадцать окон. За одним из них сидит человек, который думает, что он творит историю. И еще он думает, что ход истории можно рассчитать с математической точностью. Он сидит и считает, пересчитывает, умножает, комбинирует, он хорошо разбирается в теории вероятности, он точен, как машина, у него сильная воля — где-то Фишар читал, что он может работать по шестнадцати часов в сутки, — он полон веры в себя, и он в хорошем настроении, потому что его расчеты верны. Ошибка невозможна. Политика — это шахматы. Хладнокровно рассчитанное передвижение фигур. Но человек этот до сих пор не понял того, что в последние дни стало ясно ему, Фишару. Речь идет теперь не о политике и, само собой разумеется, не о шахматах. Речь идет о жизни. Столкнулись два принципа. А жизнь нельзя рассчитать, жизнь это не шахматы. Поэтому он, вероятно, будет удивлен, что противник ответит на его ход не так, как он предполагал — им самим продуманным и рассчитанным ходом, — что кони и пешки противника начнут скакать как и куда им захочется и что противник не спросит, дозволяется ли это правилами игры и предусмотрел ли такую возможность господин президент…

Фишар хорошо разбирается в этом. Он сам рассчитывал и комбинировал всю жизнь. Он тоже играл в шахматы и хотя не считал, что творит историю нации, но был уверен, что творит хотя бы историю собственной жизни. И его расчеты не оправдались. Поэтому он больше не будет комбинировать и рассчитывать. Теперь он решил избавиться от всего, что получилось в результате его математических подсчетов… а может быть, просчетов. Прежде всего надо избавиться от Шмидтке, да, теперь как раз самый подходящий момент избавиться от Шмидтке. Пнуть его ногой. Можно рискнуть и не обращать внимания на угрозы разоблачений.

Марта! Всякую сентиментальность — побоку. Он хочет только одного: сохранить кусочек своего маленького счастья, уголок, где будет тепло и солнечно, и жить там с Люцией. Но согласится ли Люция разделить его одиночество, одиночество Сенеки, где нет места честолюбию, где царит тишина и нет никакой суеты, где будут только книги, где человек становится мудрым и примиряется со своим уделом? Вправе ли он обречь на такое одиночество человека, который хочет еще что-то создать, чего-то достигнуть, который еще мечтает завоевать мир и творить историю своей жизни? Но у него, вероятно, просто не хватит сил отказаться от Люции, нет, у него не хватит сил и на то, чтобы замкнуться одному и порвать связь с жизнью. А эту связь с жизнью и олицетворяет Люция. Она сама жизнь. Его восхищает, как она умеет прислушиваться к жизни, понимать ее, как она непосредственно реагирует на все проявления жизни. Он, Фишар, никогда не был способен на это. Он всегда приспосабливал самого себя и свою жизнь к кому-то или к чему-то. Теперь он пытается приспособиться к Люции, и ему становится страшно, что Люция заметит это, что она распознает, каков он в действительности, если еще не распознала. Иногда ему кажется, что она все знает. А иногда кажется, что он ей вовсе не нужен, что она только терпит его возле себя, что у нее есть еще другая жизнь, что он, Фишар, просто оказался случайно на ее жизненном пути и остался на нем, как камень, который она не в силах сдвинуть. Ему не хочется думать о том, как к нему относится Люция. Он нашел бы в их отношениях слишком много трещин. Не стоит терзать душу. Пусть останется еще хоть ненадолго сладостная иллюзия, что все хорошо. Но поговорить с ней надо. Он скажет ей откровенно, к каким выводам он пришел в последние дни. Он спросит Люцию, может ли он рассчитывать на нее в своей новой жизни.