И сам Ондржей ей уже давно говорил: «Ты дома не сохранишь, тут жилья по меньшей мере на две семьи! Знаешь, в каких условиях люди живут?» И хотя она порой тяготилась своим одиночеством, она не могла без ужаса представить себе, чтобы этот просторный дом заполнили чужие люди. Она так привыкла к тишине и к тому, что ей не приходится ни с кем и ничем делиться. К тому же она знала, что тогда наступил бы конец посещениям Ондржея. Стало бы невозможно сохранить в тайне их отношения, как это, просто чудом, удавалось до сих пор.
Она ждала Ондржея с нетерпением и с тайной надеждой, что он ей посоветует, к кому обратиться, что он скажет, как поступить, чтобы отдалить надвигающуюся опасность. Она была уверена: он найдет выход, чтобы иметь возможность встречаться с ней и дальше. Она никогда не задумывалась над тем, любовь ли то, что она чувствует к Ондржею. Что-то между ними было — и все. Она привыкла к его посещениям, они были единственным нарушением заведенного порядка, которое она себе позволяла. С течением времени ее отношение к нему приобрело характер супружеской заботливости, и она просто привыкла к этому. Ондржей существовал, и надо было о нем заботиться. Когда Ондржей мог прийти, даже если она и не знала точно, придет ли он, Тонка готовила для него ужин. Она заботилась, пока он не запретил ей, и о его одежде; если он оставался у нее на ночь, она вставала пораньше, чтобы накормить его завтраком и дать с собой еду. Ондржея это сердило. Его посещения очень скоро утратили прелесть запретного плода и превратились, по существу, в супружеские отношения.
— Ну что ж, пожалуй, присяду, — сказал Бенедикт, расстегивая пальто и комкая шапку в руках, — если я тебе не помешал…
— Дай-ка сюда пальто, я повешу.
Он разделся и отдал Тонке пальто и шапку. Она ушла в переднюю, и за те несколько секунд, что он был один, Бенедикта вдруг охватил страх. Что, собственно, мне здесь нужно?
— Я напою тебя чаем с ромом, — сказала она, вернувшись в комнату.
— Без рома. Доктор сказал, что с ромом мне нельзя. Махарт тоже давал мне чай с ромом.
— А кто же там о тебе заботится, кто тебе готовит? — спросила она, поставив чайник на электрическую плитку.
— Старуха Махартова. Она хорошая женщина, — сказал он. — А на той неделе я перееду.
— А куда он уехал? — спросила робко Тонка, усаживаясь на стул против Бенедикта.
— Кто? Махарт?
— Ага, — кивнула она.
— В Прагу, на съезд.
— А когда?
Она понимала, что ей надо умерить свое любопытство, ее интерес к Ондржею должен был бы показаться Бенедикту подозрительным.
— Сегодня, рано утром, встал еще затемно. Вернется в воскресенье или в понедельник. Не беспокойся, — добавил он.
Она внимательно посмотрела на Бенедикта и сразу поняла, что он все знает.
— А чего мне беспокоиться. Мне все равно, — пролепетала она не очень убедительно.
— Ну да! — пробурчал Бенедикт. — Да ведь я знаю!
— Что ты знаешь? — набросилась она на него.
— Что знаю? — повторил он. — Говорю тебе, что знаю все и, может, больше, чем ты.
Она встала, заварила чай и поставила перед Бенедиктом чашку, сахарницу и чайник.
— Хочешь поесть? — спросила она.
— Нет, не хочу, — ответил Бенедикт.
Когда Тонка наливала ему чай, она стояла возле него, совсем близко. Он чувствовал ее запах и, чтобы не поддаться искушению, упорно смотрел на чашку.
— Ну рассказывай, что же ты знаешь, всезнайка? — сказала она, плохо скрывая любопытство.
— Я знаю только то, что тебя ждет нелегкая жизнь. Я понимаю, что такое одиночество. Иногда становится невмоготу. Совсем голову теряешь.
— Обо мне можешь не беспокоиться.
— Да ведь я тебе добра желаю, Тонка, — сказал он, слегка заикаясь. — Я всю жизнь думаю о тебе, ты ведь знаешь. Я зла не желаю… Ты еще девочкой мне нравилась…
Произнося эти слова, Бенедикт не решался на нее посмотреть. Он по-прежнему, слегка сгорбившись, глядел на чашку с чаем.
Тонке известно это. Она знает его с детства, она помнит, как их выселяли из лачуги, как он мальчиком ходил к ним в лавку — его посылала мать, потому что сама больше не решалась просить в долг. С отцом вообще нельзя было говорить об этом. Он жадничал уже тогда, как жадничает до сих пор. Мать частенько откладывала им куски черствого хлеба, остатки еды, за которыми исправно приходил Йозеф. Тонке было жаль его, и в то же время он вызывал у нее чувство брезгливости. Она гнушалась той страшной бедности, в которой жили Бенедикты. А потом, когда старый Бенедикт повесился, она начала бояться Йозефа и брезговать им вдвойне. Она так и не смогла побороть в себе это чувство даже потом, когда они выросли и вместе бывали на танцах. Йозеф за ней несколько раз заходил. Она тогда вечно вспоминала его босые, потрескавшиеся ноги, с никогда не смывавшейся грязью, его руки, огрубевшие от тяжелого труда. И теперь она украдкой посмотрела на них! Они и сейчас у него такие же. Ее всегда пугал его взгляд, следивший за ней, точнее, преследовавший ее; он несколько раз пытался сблизиться с ней, но она избегала его, никогда не могла себе представить, чтобы он посмел дотронуться до нее. Она и сейчас не может себе этого представить. И если она терпит его присутствие сейчас, то только потому, что Бенедикт пришел не просто так. После того как она сказала Ондржею про ребенка, она ждала, что Ондржей зайдет к ней и они договорятся, как и что, а потом она потолкует с ним о квартире. Но от него — ни слуху ни духу с самого вторника; а сегодня уж пятница!