Долгая бессонная ночь ее утомила. Она встала отупевшая, безразличная ко всему. Слава богу, что безразличная. Господи, помоги ей, когда она его встретит — а встретит она его сегодня непременно, — помоги ей остаться спокойной, равнодушной! Чтобы ни в чем она его не упрекала и была способна выслушать его извинения и оправдания. Но едва она увидела его утром — куда девались ее спокойствие и равнодушие. И волнение ее усиливалось с приближением обеденного перерыва, когда она должна будет сидеть всего лишь в нескольких шагах от него, будет слышать его голос, ощущать его близость. В углу сборочного цеха мужчины соорудили ночью помост для президиума, сейчас его драпируют красными полотнищами, наверху расставили — один, два, три, четыре… восемь стульев. В середине будет сидеть Ондржей, Мария сядет на самый крайний.
С одиннадцати работа уже не клеилась. Цех наполнялся людьми, они толпились, каждую минуту кто-нибудь останавливался возле нее, что-то говорил. Она не воспринимала ничего. Словно все это происходило где-то без нее, словно все это совершенно ее не касалось. Потом подошел Паздера, сказал, чтоб кончала работать и шла в президиум. На стуле, который она себе выбрала и который стоял у самых ступенек, уселся Цафек. Заставила его пересесть. За ним сидел Паздера, потом стоял свободный стул — он предназначался Ондржею, — рядом однорукий Целестин и, наконец, Мусил с гармоникой у ног. Людской поток вливался через все входы. Рассаживались на чем попало — кто на станках, кто на ящиках, забрались на стремянки, заполнили противоположную галерею, а мальчишки-ученики Трунечек и Бразда устроились на выступе стены над огромными часами. Гул голосов, смех, покашливание, кажется, ничто и никто не в силах утихомирить этот бедлам. Ондржея все нет. Паздера ежеминутно вытаскивал из кармана свои большие часы, потом отцепил их от жилета и положил перед собой.
Вдруг бедлам внизу угомонился, люди расступились — вошли управляющий Шейбал и Штых, за ними торопливо шагал Ондржей. Он взбежал на трибуну. Мария замерла и смотрела прямо перед собой, он должен был пройти позади нее, она почувствовала на себе его взгляд.
Шейбал, смущенно улыбаясь, оглядывался по сторонам. Люди, стоявшие к нему поближе, так же смущенно кивали ему головой, как бы говоря: «Это хорошо, что вы здесь, управляющий». На прошлой неделе, когда бастовали из-за Пруховой, его тут не было, исчез с завода. Сегодня он хотел ехать в Прагу, так говорил Паздера. Вероятно, передумал либо побоялся. Скорее, побоялся. Не знал, как себя держать, не знал, куда ступить, переминался с ноги на ногу, был сам не свой и старался скрыть свое волнение, щедро раздавая во все стороны приветственные кивки и ничего не выражающие взгляды.
На расстоянии примерно двух метров от Марии сидел Ондржей. Она чувствовала его близость каждым нервом, она откинулась на спинку стула, чтобы скрыться за широкой спиной Цафека. Ей казалось, что лицо ее горит, что все заметили ее смятение, что тысячи глаз уставились на нее. Она не должна об этом думать, ей надо переключить внимание на кого-нибудь другого, на Шейбала или на Бенедикта, вон он, стоит сзади в пальто и в шарфе. Он еще не работает, но сегодня пришел. Выставил свою рыжую голову и скалит зубы. Вероятно, ей ухмыляется, правда, в этом она не вполне уверена…
— На вот, возьми, — перегнувшись через Цафека, сказал ей Паздера, протягивая какую-то бумагу. — Пока что пробеги, чтоб не сбиться, когда станешь вслух читать.
— Я не буду! Пускай читает Цафек.
— Что это тебе взбрело в голову? — защищался Цафек. — Это дело не для меня!
Но тут включили заводскую сирену, все затихли, прислушиваясь к ее визгливому вою с каким-то удивлением, словно слышали впервые. Люди оцепенели, у Марии по коже пробежал мороз, словно этот звук означал не начало одночасовой демонстративной забастовки, но гибель, конец старого мира, словно потом, после того как сирена замолкнет, должна начаться новая, иная жизнь. «Возможно, что так оно и будет!» — сказала себе Мария. Вой сирены оборвался ноющим, жалобным писком, люди продолжали безмолвствовать, но глаза их уже были обращены к трибуне. Ондржей встал, в последний раз поглядел на свои записи, потом медленно поднял голову и заговорил. Тихо, глубоким, спокойным голосом. Теперь она может взглянуть на него. Она смотрела, и ей казалось непостижимым и невероятным, что это он, что он стоит и говорит, что он спокоен, словно ничего не произошло, что он все тот же, ничуть не изменился за те дни, которые Марию так извели, так иссушили, ведь у нее уже не осталось даже слез, чтобы плакать.