Лицо его было каменным, неподвижным, глаза уставились куда-то в людскую массу, сгрудившуюся внизу, у подножия трибуны. Нет, все же он изменился, в нем появилось что-то жесткое и неумолимое, как тогда, когда он возвратился и сообщил Марии, что Франтишека нет в живых.
— Именно мы найдем выход из этого кризиса. Мы, трудящиеся, сплотимся, объединимся и посадим за решетку всех, кто спекулирует народным достоянием и нашей свободой. Мы знаем, что их свобода означает наше рабство. Хорошо знаем.
Его голос разносился по огромному помещению цеха, вновь возвращался громкоговорителем, установленным на галерее, плыл над притихшей, сосредоточенной толпой.
— Мы знали их в прошлом, узнали их и в последние дни. Они предпринимают все, все средства для них хороши, чтоб расстроить наши ряды, чтобы затормозить, сорвать наше дело. Мы знаем всех этих минаржиков, господ аптекарей, годур, прухов — все они ждали и ждут первого же удобного случая, чтоб снова надеть на нас ярмо, заставить молчать, заставить безропотно подчиняться им, чтобы снова завладеть тем, что по революционному праву принадлежит нам, всем трудящимся людям. Им снова хочется господствовать…
Неужели это он? Неужели это его голос? Она смотрит на него украдкой, боясь, как бы он не поймал ее взгляда. Мария старается припомнить его голос, тот его голос, каким он говорил с ней наедине в тот вечер, когда шептал ей слова, от которых кружилась голова. Господи, неужто это он, тот самый, который целовал и ласкал ее на своей железной кровати?
Она не смеет об этом думать.
Мария слышит, как Цафек что-то шепчет Паздере. А потом слышит Паздеру: тот ему отвечает. Паздера не умеет говорить шепотом.
— Погоди! Это ничего общего с тем не имеет, — сказал он хрипловатым голосом.
Это ничего общего с тем не имеет… Пожалуй, то, что говорит Ондржей, и то, что происходит вокруг нее, действительно не имеет ничего общего с Марииными муками. Это другой Ондржей. Этот Ондржей Махарт — партийный работник, председатель Комитета действия, а тогда это был обыкновенный Ондржей, который бегает за женщинами и кружит им головы. Что ж, разве имеют значение какая-нибудь Мария Рознерова или какая-то Тонка Чигакова? Никто и ничто не имеет значения!
— Чего мы хотим? — слышит она голос Ондржея. — Мы хотим, чтоб наши справедливые требования были выполнены. Чтобы был создан подлинно национальный фронт, который вырастет из наших рядов, из рядов трудового народа и, опираясь на народ, обеспечит выполнение этих требований. И в этом единственный залог того, что в нашу политическую жизнь вернутся спокойствие и уверенность.
Спокойствие и уверенность. Что вернет Марии спокойствие и уверенность? Ей казалось, если бы даже солнце явилось на землю, все равно среди людей будут счастливые и несчастные; если бы в мире воцарился сейчас рай, Мария все равно останется несчастной.
Имеет это что-нибудь общее с тем или не имеет? Живем мы какой-то большой жизнью и тут же рядом живем какими-то маленькими, своими личными заботами, тревогами, до которых остальным, людям нет ровно никакого дела и которые никого не интересуют. А может, существует только одна большая жизнь, в которую, как в большую реку, вливаются все заботы и страдания людей?
Вдруг цех загремел рукоплесканиями, до ее сознания дошло, что и она должна хлопать, но снова и снова она оказывалась в плену размышлений, возможно даже, что это были и не размышления, а скорее мечты, удивительные мечты, неясные, смутные, какой-то другой мир. Ондржей совсем рядом. Он уже не говорит. Цафек обращается к ней?
— Ну иди же! — шепчет он ей, протягивая какие-то бумаги.
Она встала, сознавая, что должна подойти к микрофону, стоящему между Ондржеем и Паздерой. Она должна стоять совсем рядом с Ондржеем. Призвав на помощь всю свою волю, она старается превозмочь волнение. Но руки, сжимающие бумагу, дрожат. Она стоит вплотную к нему, достаточно чуть-чуть сдвинуть ногу — и она прикоснется к ноге Ондржея.
Она читает. Пункт первый… второй… третий… Временами она бросает взгляд вниз и видит множество сосредоточенных глаз, устремленных на нее; слова, которые она произносит, но не воспринимает, падают вниз и возвращаются, усиленные громкоговорителем, но это не ее голос, это не Мария, это кто-то другой, говорящая статуя. Но эта напряженная тишина, поднимающаяся снизу, словно сжимала, подпирала, крепко поддерживала ее, чтоб она не упала. В эти минуты Мария вдруг почувствовала, что сейчас она не принадлежит ни себе, ни Ондржею, а только этим людям, стоящим там, внизу. Она дочитала до конца и, ничего не видя перед собой, машинально прошагала к своему стулу. Зал грохотал от хлопков, взлетали вверх руки. Потом все встали и запели «Гимн труду». Внизу, у ее ног, стоял управляющий Шейбал, она старалась задержать свой взгляд на нем, потому что у нее закружилась голова, она видела, что он не поет, а просто открывает и закрывает рот. И Мария запела, ей казалось странным, что она может, что она способна петь. Когда все это кончится, к ней, наверное, подойдет Ондржей. У нее нет ни сил, ни мужества, с ним сейчас разговаривать.