Выбрать главу

Когда в понедельник он возвращался поздно вечером с завода, он решил пройти мимо Тонкиного дома. Всюду свет был погашен. Она спала. Это его успокоило, но потом, когда он уже лежал в своей холодной комнатке, укрытый по самый подбородок одеялом, его ни с того ни с сего охватил страх. Странно, но ему вдруг стало страшно за Тонку, а вовсе не за Марию. Он встал с постели взволнованный, включил свет и затопил печку. О сне нечего было и думать; он сел за стол и попытался подготовиться к выступлению на завтрашнем митинге во время стачки. Ему показалось вдруг бессмысленным и смешным, что завтра должен выступать именно он. Ему следовало бы отказаться, он не смел поддаваться доводам Паздеры, должен был настоять на своем.

«Все это вполне обычно и по-человечески понятно», — сказал Паздера.

Вдруг Ондржею показалось, что для него нет иного решения, кроме как дать себя запрячь и бегать, как конь на приводе. Добровольно привязать себя к Тонке и вертеться всю жизнь по кругу. Перестать мечтать, перестать желать…

Он готов был одеться и побежать туда сейчас, ночью, сказать ей: не сходи с ума, я обдумал, я все обдумал, ты уйдешь от Францека, я женюсь на тебе…

Утром, в шестом часу он шел на завод. В окне Тонкиного дома горел свет. Это его успокоило. Мог бы к ней зайти, улица совершенно безлюдная и тихая, ночью выпало много снега, на мостовой только один-единственный его след.

Достаточно было постучать в окошко. Нет, он зайдет после обеда, когда будет возвращаться от Голечека, и скажет ей об этом. Будет говорить деловым тоном, без всяких сентиментальностей: я это обдумал, я так решил, считаю это своим долгом, напиши Францеку, как обстоит дело, скажи ему, что ты от него уходишь, зайди к адвокату, и когда все будет улажено, переберешься ко мне. К весне все пойдет по-старому: ребенок родится… погоди, так когда же он родится? Теперь конец февраля, возможно, в августе, возможно, в сентябре… А потом он зайдет еще к Марии. Нет, не зайдет к ней…

Все время до обеда он сидел, закрывшись в помещении заводского совета, составлял свою речь, потом незадолго до полудня ему позвонил, когда уже все должно было начаться, управляющий Шейбал. Пускал пробный шар. Что бы, мол, произошло, если б он не участвовал в стачке?

— Почему вы спрашиваете меня? — сказал Ондржей. — Ступайте в цеха, спросите там. Но если хотите во что бы то ни стало узнать мое мнение — потеряете доверие людей. Просто пойдете не с ними.

— Я не спал всю ночь! — пожаловался Шейбал. — И все из-за этого!

«Много людей сегодня не спало», — подумал Ондржей. Вслух же он сказал:

— Я говорил с вами откровенно, управляющий. Теперь уже у вас нет времени на размышления. Пора идти.

— Пойду, — решил вдруг Шейбал.

В сопровождении Штыха они пошли в цех. Ондржей уже не думал о Марии. Поднявшись на трибуну, он должен был пройти мимо нее. Она сидела неподвижная, как статуя; он был поражен: ее близость не волновала его. Ночью он совершенно умертвил в себе чувства. Теперь думал только об одном: внизу люди, они ждут, что он им скажет. Потом возле него встала Мария, достаточно было подвинуть колено, чтобы прикоснуться к ее ноге, он видел по ней, каких усилий стоило ей казаться спокойной и естественной. Но в нем самом это не отозвалось ничем. Для него все было решено. Когда закончится митинг, его еще ждет заседание у Голечека, а потом будет только Тонка. Каждый человек, вероятно, живет сегодня двойной жизнью. Одна — большая, общественная, другая — маленькая, личная. Но так не должно быть. Все это должно сочетаться гармонично, и эти маленькие личные жизни, которые теперь вот собрались перед ним, — одна, две, три, возможно, тысячи маленьких жизней — все вместе составляют единую огромную жизнь. И человек не смеет думать о себе, когда речь идет о том, выиграет ли он эту большую жизнь, общую для всех. Ему казалось, что за те минуты, когда Мария читала резолюцию и стояла рядом с ним так близко, что достаточно было только чуть-чуть приподнять руку, чтоб дотронуться до нее, он все решил.

Потом он заседал у Голечека в райкоме. Бастовали всюду: на текстильной фабрике было только три голоса против резолюции, на оружейном заводе — ни одного, на бойне — шесть голосов, бастовали и у Кынцла, и у Берана. Кто может оказать этому сопротивление? Голечек послал Бенедикта в секретариат национально-социалистической партии, чтобы он там навел порядок, аптекарь спрятался и больше там не объявлялся. И так было повсюду. Победа полная. Теперь уже в нем не будет надобности. Он может быть просто Махартом. Сказал об этом Голечеку. Теперь все брошу, все партийные посты, и пойду снова в цех. Найдете себе другого председателя. Я не умею руководить.