Выбрать главу

Она росла и играла с Ольгой в швиговском саду. Но и во время детских игр уже хорошо знала: то, что принадлежит Ольге, никогда не может принадлежать ей, но то, что принадлежит ей, может стать когда угодно Ольгиным. Например, грядка в их палисаднике, строго отделенная от сада Прухов. Казалось, она была ее, Марии, но нет, грядка была также и Ольгина. Когда угодно Ольга могла выдернуть из нее безо всякого спросу морковку или кольраби, но Мария не смела прикасаться к розам и яблокам из их сада. Так и кролики в укромном уголке отдельного дворика Рознеров. Они принадлежали Марии, но вместе с тем и Ольге, когда той захотелось с ними поиграть. Но канарейка, которая так нравилась Марии и которую она жалела до слез, канарейка в клетке, стоявшей в большой гостиной, была только Ольгина.

Очень рано ей дали понять, что существуют два мира и что она не принадлежит к их миру. Так рано, что она даже не могла еще этого осознать и воспринимала как должное. На каждом шагу ей давали понять, что к ним она не принадлежит, на каждом шагу ей об этом напоминали. Рано поняла она и то, что ей разрешали дружить с Ольгой только потому, что Ольге было скучно. Что поблизости не было другого ребенка, ребенка, принадлежащего к их миру. Как только в Швигов кто-нибудь приезжал, Мария сразу же оставалась одна-одинешенька в их дворике, в уголке с кроликами или в палисаднике среди грядок кольраби, моркови и кустов смородины.

Сад, большой, просторный сад принадлежал другим. Мария помнит, как хотелось ей, чтобы поскорей уехали те, чужие дети, чтобы она могла выбраться из плена. Брали ее и в дальние прогулки. И опять-таки только для того, чтобы Ольге не было скучно, чтобы было с кем порезвиться, только чтобы не обременяла взрослых. И когда они возвращались, Ольга входила в дом через главный подъезд, а Мария проходила в свое жилище через боковую двери. Ольге мама Марии намазывала булочку маслом и медом. Марии отец отрезал краюшку черствого каравая.

О многом Мария прежде думала, что так оно и должно быть, что все это правильно. На ее вопросы мама отвечала:

«Понимаешь, девочка, у нас на это нет денег. Мы бедные».

«А почему мы бедные? А где они все это взяли?»

«Не знаю, детка, — мать пожимала плечами. — Так уж устроен белый свет».

«А кто его так устроил?»

Мария вдруг почувствовала, что Прухова разглядывает ее. Смотрит испытующе и немного удивленно, будто знает, о чем та сейчас думает. Кусочек прежней, давно прошедшей жизни выступил вдруг откуда-то из тьмы и заслонил собою все. Пушинка из распоротой подушки вернулась к ней назад. На нее пахнуло прошлым, плесенью, тоской и грустью. Словно от рваной кружевной занавески.

— Так что же? — сказала Прухова. — Ты хорошо подумала?

— Не поеду я! Не рассчитывайте на меня!

— Ну, как хочешь. Пройдет немного времени, и ты с радостью поедешь к отцу. Только как бы уже не было поздно.

— Туда я уж никогда не вернусь. Не поеду, даже если отец этого потребует. Он и сам не должен был туда ехать. Чего ему тут недоставало? Он поехал только из-за сада, ради воспоминаний. По крайней мере погляжу на него еще раз, говорил он мне. Ведь прожил там почти всю жизнь.

— Ты хотя бы сказала: хорошую и спокойную жизнь…

— Жизнь бывает хороша, даже если она тяжела, госпожа Прухова. Но вам этого не понять.

Мария сказала это мягко, но с чувством удовлетворения. Сказала бы ей и о другом, если бы у нее хватило на это смелости, если бы, несмотря на все, немного не жалела ее. Где-то глубоко внутри сидела в ней жалость. Но пусть она не думает, что Мария так глупа, что ее можно легко обвести вокруг пальца. Пусть видит, что у нее есть собственная воля, хотя она и донашивала прежде Ольгины обноски. Теперь она уже не носит их и не будет носить никогда. Она теперь сама решает, как ей жить.

— Где мне понять это, — сказала Прухова теперь уже зло. — Значит, Прухова только использовала вас. Что твои родители без меня подохли бы с голоду, этого ты не знаешь, да?

Прухова нетерпеливо вертела чайную ложечку. Она сделала неловкое движение, и ложечка громко звякнула о чашку. Этот звук как будто испугал Прухову. С раздражением она бросила ложку на стол.

— Вероятно, они были вам нужны, если вы не дали им подохнуть, — сказала Мария упрямо. — Зачем вы мне об этом говорите? Не спасали же вы их просто из человеколюбия.

Ну вот и выложила все. Прухову, казалось, раздражало больше спокойствие Марии, нежели ее слова. А Марии даже в голову не приходило, что слова ее вызывают раздражение Пруховой. Только высказав все, она поняла, что именно больше всего бесит Прухову: то, что она, Мария, говорит ей все, что думает; бесит то, что она освободилась от ее зависимости и разговаривает с нею, как равная с равной, что осмеливается возражать ей, что она избавилась от прежнего страха.