Людвик хотел подняться, чтобы уйти, но Краммер удержал его. Людвик не помешает им, он может спокойно оставаться; если американец окажется скучным, что весьма вероятно, так как все американцы скучны, то он скоро от него отделается.
До того как пришли американцы, — оказалось, что их было двое, — Людвик с Краммером поговорили о политической ситуации. Краммер был убежден, что победят коммунисты. Что касается их противников, этих политических спекулянтов, у которых нет ни чести, ни разума, ни сердца, ни мужества, то уж, во всяком случае, правда не на их стороне. Им он желал всего самого худшего.
— К сожалению, моя судьба связана в известной степени с их судьбой, — добавил он. — У вас есть одно важное преимущество передо мной. Вы еще можете спрашивать, где правда. Конечно, в большей степени она на стороне коммунистов.
— Так почему же вы думаете об отъезде? — удивился Людвик.
Краммер рассмеялся.
— Потому что у меня нет сил задавать такой вопрос. Я в состоянии только спрашивать, где я могу жить. Разумеется, там, где есть удобства. Жить без удобств я не умею и не хочу. Это ошибка, дорогой мой идеалист, полагать, что люди всегда идут туда, где правда. Большей частью правда весьма неудобна, и люди скорее убегают от нее. Так и я. Я рассуждаю трезво. Те, другие, мне хорошо знакомы, и я знаю, чего можно от них ждать. Поэтому их я не боюсь. Коммунисты вызывают у меня страх. Для меня они слишком бескомпромиссны и слишком склонны все принимать всерьез. Я не умею ничего принимать всерьез, даже жизнь.
— Но ведь вы писатель, вам будет трудно…
Краммер не дал ему договорить; подняв бокал с вином, он сказал:
— Я плюю на так называемое призвание писателя. Если писатель воображает, что у него есть какое-то особое призвание, обычно это ни к чему не ведет и он пишет никудышные книжки. Мораль! Это так же, как с женщинами. Уж если мужчина слишком страстно хочет какую-нибудь из них, то именно она ему наверняка не достанется. Помните об этом, мечтатель нашего века! Мне, пожалуй, уже давно надо было уехать, а я тут сижу и болтаю с вами.
— Но вам ведь не грозит никакая опасность, — сказал Людвик.
— Я всегда ожидаю худшего, именно поэтому я остаюсь оптимистом, — ответил Краммер.
Они беседовали немногим больше часа. Потом пришли американцы. Их появление напомнило Людвику сцену из кинофильма.
Один из них действительно выглядел так, будто только что сошел с американского киноэкрана: высокий, самоуверенный, с развязными манерами, он беспрестанно что-то жевал, и его движущиеся челюсти приковывали к себе внимание Людвика. Он назвал себя Сеймур. Другой был поменьше ростом и в отличие от первого вел себя необычайно корректно. Поредевшие светлые волосы, тщательно расчесанные, были разделены пробором. Одет он был скорее по-европейски, тогда как костюм Сеймура был типично американским. Второй назвался Смитом и, к удивлению Людвика, заговорил на безупречном чешском языке.
Краммер обратился к ним по-английски и спросил, как Людвик понял из чешского ответа Смита, с кем из них он встречался в Нью-Йорке.
— Со мной, — сказал Смит.
— А говорили мы по-чешски или по-английски? — спросил Краммер с таким интересом, как будто это было для него бог знает как важно.
Смит улыбнулся. У него была приятная улыбка.
— Вы говорили по-английски с чешским акцентом, а я по-чешски с американским, в конце концов мы остановились на чешском.
— Но вы все-таки американец? — удивился Краммер. — Где вы научились так говорить по-чешски? Вы говорите прекрасно.
— Я слышал чешскую речь с детства, — сказал Смит. — Мой дед был иммигрант. А перед войной я жил некоторое время в Праге. И во время войны тоже, недолго, правда.
— Как так, во время войны? — спросил Краммер с удивлением.
— Ну да, — сдержанно улыбнулся Смит. — С определенным заданием, если угодно.
— Ага! Шпионаж, — сказал Краммер. — Так вы можете нам рассказывать что угодно, хотя бы и то, что вас зовут Смит.
Смит добродушно рассмеялся и на мгновение вопросительно и внимательно посмотрел на Людвика. Людвик понял, что Смит хотел бы говорить с Краммером о цели этого свидания и что присутствие Людвика ему мешает. Людвик встал, Краммер протянул ему руку.
— Я надеюсь, что мы еще увидимся, — сказал Людвик.
— Я, вероятно, еще загляну в свою квартиру, чтобы упаковать вещи, — ответил Краммер.
7
Терезка лежит и плачет. Что же, собственно, произошло? Плачет она из-за какого-то глупого слова. Нет, видно, не из-за пустяка и не из-за глупого слова, потому что сердце и все внутри у нее болит. Даже не болит, а сжимается, жжет. Значит, что-то случилось, потому что раньше у нее так никогда не было, раньше в сердце жили только радость, счастье и надежда. И вдруг тьма. Как будто сразу подули на свечку и огонек погас. Однажды, когда она была еще маленькой, на Бржезину ни с того ни с сего налетел ураган. Он навалился на дом, ворвался через полуоткрытое окно в комнату с такой силой, что лампа, висевшая над столом, закачалась и абажур, который мама всегда чистила щеткой, обмотанной тряпочкой, упал на пол и разбился на мелкие кусочки, а свет потух. Как будто кто-то подул и погасил радость. И в темноте вдруг стало отчетливо слышно, как буря пробирается между балками и кружит на чердаке у слухового окошка. Терезка спала тогда на лавке под окном. Она свернулась в комочек под пуховиком, и ей было страшно. Да, страшно. Тогда внутри тоже жгло и сжималось сердце. Но тогда это была только игра. Она вообразила, будто совсем одна, всеми покинута, как та сиротка, о которой мама пела песенку, как та девочка, которая шпилькой и пальчиками рыла землю, пока не нашла сокровище. Сегодня ей так же страшно. Но сегодня уже не «как будто», сегодня уже не игра, сегодня так происходит на самом деле.