Выбрать главу

Это была волнующая и нехорошая ночь. Моя плоть радовалась (хотя и изнемогала, словно в огне), моя душа любопытствовала, удался ли мой план. Затем, успокоенная и удовлетворенная собственным замыслом, моя душа стала двигаться в унисон с моей плотью, а плоть – вместе с горячим телом моей партнерши. Мое исступление подогревалось тем, что должно было происходить в соседней комнате. И мысль о том, как он похотливо ведет себя там – впрочем, чистота молодых людей приятна Вечности, – сильно подогревала мои чувства.

Знала ли Анна о том, как я мерзко поступил? Она могла быть в неведении: Господь знал, и этого было вполне достаточно. Я не стал бы писать новый катехизис с помощью моей доверчивой супруги. Я, который больше не пишу книг!

На следующее утро сам Дух Святой просветил меня, когда я остался один: жена и сын отправились в деревню. Завтрак прошел очень мило, мы ели мед и яйца всмятку; у меня лоснились губы, и в бороде висел желток, когда вдруг меня осенило. Я должен был незамедлительно подняться в комнату Луи. Где я нашел бы доказательства тому, что мой план успешно состоялся.

Я подчинился немедленно. Я не пытаюсь сопротивляться повелениям свыше. Я вскарабкался по лестнице и толкнул дверь комнаты Луи. Господь любит меня: на кровати не было никаких следов, я мог бы успокоиться. Но прежде я решил взглянуть на журнал. Он лежал на том же месте, куда я его положил. В углу. Луи его не трогал. Коллекция непристойных фотографий не привлекла его внимание; журнал был закрыт, и сверху на нем лежали другие. Может быть, он его не заметил. Однако возможно ли, чтобы такие глаза, как у Луи, не заметили малейших изменений на принадлежащей им территории? Сомневаюсь. Может, он схитрил? Осторожность и желание посмеяться надо мной заставили его положить журнал туда же, где он был вчера.

Я продолжил исследования. Будто инспектор полиции, обнаруживший доказательство после долгих поисков, я подошел к кровати. Я ликовал. Рывком я сорвал одеяло, дабы вывести все на белый свет. И ничего. Ничего. Абсолютно ничего. Ни на одеяле, ни на перине, ни на платке, засунутом под подушку. Я еще раз внимательно просмотрел одеяло, перину, подушку, платок. Ни следа преступления, как говорят люди. Ничего. Ни капли.

Сказать, что я был разочарован, значит, не сказать ничего. Я был раздражен, взбешен. Меня обвели вокруг пальца. Надо мной пошутили. Но я еще выиграю… Вдруг меня поразила мысль. Все очень просто. Журнал! Вот оно, доказательство. Я даже не стал застилать постель. Задыхаясь, я бросился в угол, схватил журнал, открыл его, стал лихорадочно листать. Опять ничего. Поражение!

Обессиленный, я присел на край кровати и продолжал листать страницы в надежде – хотя и перестал верить в это – найти хоть какое-нибудь доказательство. На меня напало оцепенение. Очевидно, за последние дни я очень устал. Закружилась голова. Я переворачивал страницы ослабевшей рукой, мой взгляд перемещался с картинки на картинку, я изучал позы, части тел и вдруг почувствовал, что… Прости меня, Господин бездны, однако я поклялся рассказать всю правду! Да, я испытал возбуждение, я торопливо расстегнул брюки, снял трусы и кинулся на кровать; в этот момент в саду раздался шум машины. В спешке я оделся, застелил кровать, засунул журнал в стопку и с невинным видом спустился по лестнице, чтобы встретить жену и сына. Я был спасен. Благодарю Тебя за вмешательство, Господи Всевидящий! Ах! Что было бы, если бы моя жена застала меня со спущенными брюками и мерзким журналом в руках? Да еще и на кровати нашего приемного сына? Никогда ничего настолько отвратительного не происходило между нами – существовали лишь две вещи, которых я не мог вынести: взгляд Анны и дьявольские желтые глаза Луи.

VII

Приближалась осень.

Луи рос сильным и разумным мальчиком. Я принял решение оставить все свои дурные привычки и вернуться в семью, как корабль стремится в тихую и блаженную гавань. Луи больше не давал нам поводов для беспокойства. И конечно, с того момента, как его выгнали из школы, мы не переставали думать о продолжении его учебы. Мы связались с мадам Муари и попросили ее давать Луи уроки фортепиано.

Часто я прерывал работу (я снова регулярно писал), чтобы спуститься вниз и взглянуть на мальчика. Странно, казалось, он так и не привык к новому положению и вечно держит кулаки в карманах. В ожидании чего? Я не знал. Его взгляд был пронзительным, но, прерывая свое долгое молчание, Луи мог мило улыбнуться, прижаться к нам, ласкаться, обнажая острые зубы. В еде он по-прежнему предпочитал мясо, молоко и мед. (Еще никогда мы не покупали меда столько, сколько с тех пор, как взяли мальчика. Через полтора месяца деревенский лавочник с сожалением известил нас, что мы истощили его запасы. Нам пришлось связаться с крестьянином, в то время занимавшимся разведением пчел, чтобы удовлетворять наше чревоугодие. Однажды, когда крестьянин куда-то уехал, мы даже попытались залезть в ульи этого доброго человека, рискуя быть сильно покусанными, если бы открыли хотя бы один из них.)

Жена пастора Муари была рыжеволосой женщиной тридцати двух лет, худоба выдавала ее нервозность. У нее было пятеро детей и диплом виртуоза консерватории. Весь кантон знал ее зеленые глаза, и ее присутствие на воскресных богослужениях, когда она, собрав пожертвования, вставала рядом со своим святым мужем у алтаря, чтобы коснуться рукой оторопевших прихожан, сделало для укрепления веры больше, чем проповеди ее супруга. Она всегда казалась мне страстной, однако вела себя так сдержанно и благопристойно, что я, не зная о ней ни одной истории определенного рода, уверился, что она недоступна, как тиара.

И вдруг эта тиара пала, но не в мои лапы, а в лапы дикаря Луи. Никто не мог этого предвидеть и особенно пастор, который вскоре покинул Рувр, чтобы поселиться в каком-нибудь более милостивом к нему уголке.

Уроки фортепиано длились уже неделю, когда в дверь нашего дома внезапно позвонил пастор Муари. Его визит удивил нас, поскольку мы почти не общались с ним; разумеется, это не исключало того, что при встрече в нашем глухом краю мы – служитель культа и писатель – вежливо обменивались приветствиями. Итак, пастор позвонил в нашу дверь, вошел и окинул взглядом помещение так, словно он был охотником, идущим по следу и не отваживающимся говорить об этом.

– Вы усыновили милого ребенка, – произнес он наконец. – И очень музыкального. Моя жена очарована им. По правде говоря, – продолжал он, отпив глоток горячего чая, который мы ему предложили, – по правде говоря, она целую неделю рассказывает только о нем.

– Как это замечательно, – ответил я осторожно.

– Только о нем, и детям это перестало нравиться…

Я тут же заметил, что Божий человек обманывает нас.

В самом деле (я выяснил это путем простого подсчета), сумма лет пятерых детей мадам Муари должна составлять двадцать один или двадцать два года; значит, старшему должно быть не более восьми, и он, а тем более остальные дети, никак не могли относиться с раздражением к урокам фортепиано, которые давала их мать. Да, было очевидно, что пастор говорит неправду и что его ложь имеет какое-то четкое основание. Я навострил уши.

Некоторое время мы беседовали ни о чем, однако я чувствовал, что мой гость только и ждет, когда я отвлекусь, чтобы поговорить со мной о деле.

– Кстати, – сказал он довольно спокойным голосом. – Я не вижу в этой комнате фортепиано. Где же ваш мальчик занимается музыкой?

Произнес он это с самым невинным видом, но я сразу укрепился в своих подозрениях.

– Рядом, – ответил я. – В соседней комнате.

– Хотите взглянуть? – спросила его Анна. – Может быть, это доставит вам удовольствие, – продолжила она, и я вдруг увидел, как напряглось бледное лицо пастора, словно моя жена задела какой-то его больной нерв.

Он сразу же согласился.

Мы отвели его в комнату, где проходили уроки фортепиано.

Я слышал его кашель за своей спиной.

Я отворил дверь. О храм арпеджио и гаммы!

Это было маленькое, уютное помещение, которое мы ни разу не перестраивали с тех пор, как приобрели дом; в глубине комнаты стояло фортепиано, над ним висела обязательная в таких случаях посмертная маска Бетховена. Рядом с фортепиано стояли плетеные стулья. На ковре были изображены музыкальные инструменты; в комнате также находились кресла и задрапированный полосатым покрывалом диван. (Специально для скромных читателей я уточню, что решил не снимать маску Бетховена. Она висела здесь до нашего приезда. Ужасное, искаженное лицо осталось на своем прежнем, почетном месте, оказавшись свидетелем тех откровений, которые должны были еще сильнее заставлять его страдать.)