Выбрать главу

— Одни иностранцы, — говорил он — не только во Франция, но везде. Берлин полон ими; они в… как это, черт возьми! В Лондоне, в… в…

— В Москве, — говорил я робко.

— Да, в Москве… всюду полно иностранцев, я уверен, что и Китай кишит ими, шут их возьми!

Простите вы мне пли не простите это слишком длинное вступление? Необходимо было взглянуть на мою семью, на мой дом, на полнейшее отсутствие радостей, на все, что окружало мое детство, чтобы понять, как я мог пройти через невероятную катастрофу, которая должна была сокрушить мир вдоль и поперек.

Когда мне было около четырнадцати лет, отец получил от директора лицея бумагу, в которой сообщалось, что у них нет такого элементарного класса, который был бы для меня подходящим. Самое лучшее — это поместить меня в детский сад, если только мой возраст не послужит к этому препятствием.

Мой возраст не позволил этого. Было признано нерациональным посылать меня, рослого, широкоплечего малого, в школу, которую ведет молоденькая девушка, только что кончившая курс. Таким образом господин Мутонно приостановил мое обучение, взяв меня к себе в секретари. То был самый мрачный, тошнотворный период моей жизни. Время безразличной, спокойной, но неумолимой тоски. Я привык к ней и кое-как переносил этот род существования, который заставил бы умереть от ярости наиболее кроткого из моих прежних товарищей.

Однажды летом, когда жара и духота, висевшие над Парижем, вызывали желание разбить небо ударами зонтика или раскрыть себе грудь на две створки, словно шкаф, в этот день каникул, когда я созерцал, как мухи точат одну о другую лапки на краю моей чернильницы, привратница принесла отцу письмо со штемпелем Марселя.

Он разорвал конверт и прочел вслух:

Мой дорогой Августин!

Я возвращаюсь из Китая. Мое судно чинится в Марселе. Оно останется здесь, вероятно, месяца два. Я уведомил судохозяина об аварии. Я расскажу вам об этом; но с сегодняшнего дня я благодарю провидение, дающее мне удовольствие провести несколько дней в Париже, с вами. Я счастлив, что могу обнять Аврору. Я не видел ее уже двадцать лет. Она, должно быть, выросла. В противном случае я буду удивлен и потеряю уважение к себе.

Ваш старый дядя

А. А. Мак Грогмич.

— Это от капитана, — сказал отец.

Затем он позвал мать:

— Аврора! Аврора!

— Что случилось, Бэнбэн?

— Это от капитана, э, э… от… дяди, дяди… Мак… Мак… как его… тысяча чертей!.. Мак… ну… да вот письмо.

Он протянул бумагу.

— Он вполне достойный человек, — сказала мать, прочтя письмо. Затем, повернувшись ко мне:

— Твой дядя, Мак Грогмич, приезжает к нам. Брат моей матери — она была мадемуазель Мак Грогмич до своего замужества с Томом Виллёфби. Твой дядя очень серьезный человек. Очень серьезный. Твой отец и я — мы не знаем более серьезного человека во всем мире. И я счастлива за тебя, что ты будешь иметь возможность видеть в течение восьми дней, что называется, серьезного человека… Поистине — это счастье для тебя!

Я ничего не ответил, но одна мысль, что в нашем угрюмом жилище прибавится еще одно лицо, более серьезное, чем все, каких я знал до сих пор, наводила меня на размышления о самоубийстве. Я решил утопиться и всячески старался погрузить голову в кувшин. Мне не удалось достичь желанного результата, ибо отверстие кувшина оказалось слишком мало и не пропускало моей головы. Впрочем, воды в кувшине не было.

***

Входная дверь нашей квартиры находилась в конце нескончаемого и темного коридора. В приемные дни моя мать заставляла меня сторожить у этой двери, поджидая гостей. Таким образом я мог помешать им звонить в соседнюю квартиру, занимаемую девицей легкого поведения, которая старалась завлечь к себе каждого, кто приходил к нам.

В этот день — было воскресенье, и я никогда не забуду этого — моя мать, облачив меня в мой лучший резедовый туалет, поставила меня на стражу у входной двери. Я стоял, приложив ухо к замочной скважине, в которую предательски дул резкий, холодный ветер.