Выбрать главу

Речь профессора льется плавно, но звучит поначалу странно.

Философски-мистическая глосса к культу Богоматери, затем «необъятные горизонты тайн христианства, тайн неведомого» — «того берега» бытия…

Но вот перспектива сужается. Лектор от берегов потустороннего постепенно спускается к земной юдоли. Божественный язык становится земным. Голос звучит сильнее:

— Настоящая минута представляет небывалый дотоле случай для государственной власти, оправдать на деле свои притязания на верховное водительство народа. Завтра приговор. Теперь там, за белыми каменными стенами, идет совет о том, как убить безоружных. Ведь безоружны же все подсудимые узники… А правда божия говорит: «Не убий»… Но если это действительно свершится, если русский царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг, то русский народ, народ христианский не может за ним идти. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему отдельному пути…

Последние слова тонут в море оваций. Иногда прорываются и угрозы:

— Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!

Соловьев не слышит. Бурные человеческие волны затопили эстраду, десятки рук тянутся к нему. Они подхватили оратора, сняли его с эстрады, понесли. Зал скандирует:

— Амнистия! Помилование!

Но в следующую минуту Соловьев бледнеет. На лице испуг. Дар оратора сыграл с ним дурную шутку. Настроение толпы носилось в воздухе, он только облек его в слова, в мистику божественной идеи. Но разве это поймут там, в верхах? Не избежать административной кары.

Точно так же думает и министр просвещения. В вестибюле он настигает Соловьева и настоятельно советует немедля ехать к Лорис-Меликову и поговорить с ним. Соловьев отказывается.

— Я не имею чести быть с ним знаком.

— Поймите, это не частное дело, а общественное, а то смотрите, придется вам ехать в Колымск.

Сил хватает только на шутку:

— Что ж, философией можно заниматься и в Колымске.

Вечером незнакомый с Лорис-Меликовым Соловьев счел возможным обратиться с письмом к царю.

Его не сослали, либеральный укус не проник сквозь толстую кожу. Царь знал воздействие высочайших окриков на премудрых пескарей.

* * *

2 марта перед обедом в Ясной Поляне царила благоговейная тишина. Лев Николаевич Толстой только что вышел погулять на шоссе, домочадцы переодевались к столу.

После снежной зимы началась ростепель. По дорогам были уже глубокие просовы, лощинки набухали водой. Из-за распутья в Тулу сегодня не посылали.

Толстой, постояв на перекрестке, двинулся обратно обходной тропинкой, старательно огибая лужи.

Там, где дорога ныряет в глубокий овраг, талый снег преградил путь оборванному мальчугану. Он стоял в раздумье.

Лев Николаевич протянул ему руку.

— Иди на тропинку.

Мальчишка ловко взобрался по обрывистому краю оврага. Перед Толстым оказался маленький шарманщик, на плече у него сидел попугай. Грязные черные волосы длинными космами вылезали из-под рваного треуха, какой-то причудливый яркий кафтан был надет прямо на голое тело.

— Откуда и куда бредешь?

— Из Тулы. Дела плох: сам не ел, птиц не ел, царя убиль. — Мальчик говорил с заметным итальянским акцентом, безбожно коверкая русские слова.

— Какого царя? Кто убил? Когда?

— Русский царь. Петерсбург, бомба кидаль, газет получаль.

На следующий день газеты подтвердили слова шарманщика.

Всю ночь Толстой неподвижно просидел в кресле своего кабинета. Его не столько поразила гибель царя, сколько мучила мысль о предстоящей казни убийц.

Утром за завтраком Лев Николаевич глухим голосом объявил, что он решил написать новому царю письмо и будет просить во имя евангельских идеалов простить этих людей, показав тем пример исполнения на деле христианских заветов.

Жена отговаривала, воспитатель детей, бывший народник-«чайковец» Алексеев, горячо поддерживал.

В колебаниях пролетели несколько дней. Толстой не переставал думать об убийцах и палачах, которые готовили им казнь. Образы тех и других преследовали его кошмарами во сне, ему часто казалось, что должны казнить его или он исполняет роль палача.

Толстой решился.

Три раза письмо переделывалось, читалось вслух.

«Я ничтожный, непризнанный и слабый, плохой человек пишу письмо русскому императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали.

Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и все-таки пишу…»

И он писал, писал не государю императору, императоров Толстой презирал, он обращался к человеку, писал без цветистого подобострастия и фальшивого красноречия. Писал о сыновних чувствах и царском долге, необходимости очистить от убийц русскую землю и страшном искусе заповеди «око за око, зуб за зуб». Он призывал к смирению и непротивлению злу.

«Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите…

Не простите, казните преступников, вы сделаете то, что из числа сотен вы вырвете трех, четырех, и зло родит зло. И на место трех, четырех вырастут 30, 40…

Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли.

Если бы Вы простили всех государственных преступников, объявив это в манифесте, начинающемся словами: «Люби врагов своих» — это христианское слово и исполнение его на деле было бы сильнее всей человеческой мудрости. Сделав это, Вы бы истинно победили врагов любовью своего народа».

17 марта письмо пошло в Петербург и было адресовано Победоносцеву для передачи царю.

* * *

Его раздражали задержки перед каждой дверью каждой новой комнаты. Караульные спешат отпереть. Победоносцев от нетерпения топчется длинными худыми ногами на месте, как застоявшаяся скаковая лошадь. Ругается, забыв, что советовал новому императору собственноручно запираться в спальне, запирать двери близлежащих к ней комнат, не доверять адъютантам, камердинерам.

Наконец кабинет. Из-за письменного стола на прокурора смотрят пустые глаза царя. Он уже второй час скучает. Читает и перечитывает какую-то бумажку. Победоносцев, тяжело отдуваясь, застывает в почтительной позе. Но это мгновение. Легкий кивок головы, и все встает на свои места. Победоносцев в кресле, император смотрит ему в рот.

— Ваше величество, с прискорбием спешу сообщить вам, что наше общество наполнено необоснованными слухами. Повсеместно говорят, что вы даруете жизнь убийцам в Бозе почившего государя императора и вашего батюшки.

«Мопс» молчит. Победоносцев в ужасе. — Ваше величество, некоторое время тому назад небезызвестный вам сочинитель граф Толстой обратился ко мне с просьбой передать письмо на высочайшее имя. Суть письма состоит в том, что вы должны евангелически простить убийц.

Александр наслаждался неподдельным ужасом, написанным на лице воспитателя.

«Старый изувер! Держишь меня в вечном страхе, под замком, боишься, как бы не вылез из-под твоей опеки. Вот возьму и прощу… Хотя нет, постой».

Александр берет со стола письмо и небрежно протягивает его прокурору. Победоносцев впивается в него крючковатыми пальцами. Он его читал? «Мопс» беззвучно смеется.

— Ваше величество!..

— Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто. Все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь.

Победоносцев облегченно вздыхает. Соловьев, Толстой — это не Катков, не Баранов с его идиотским манифестом, предлагающим всем лицам, принадлежащим к злодейской партии, добровольно явиться и чистосердечно раскаяться. Болван! Нет, баран!

Царю скучно. Наставник успокоился и сейчас будет читать нотацию. Александр встает, давая понять, что аудиенция окончена.

* * *

Умирать в девятнадцать лет не многим тяжелее, чем в двадцать семь. Рысаков не хочет умирать, борется за жизнь. Но не так, как Кибальчич. Он торгует жизнью товарищей, чтобы выкупить у смерти свою.

Смерть — это приговор. Смерть — это молчание в ответ на ходатайство о высочайшем помиловании. Смерть — это градоначальник Баранов, хотя он и обещает жизнь.